— Я валялся в траве, над головой плыли быстрые и пронзительно радостные до слез облака, но то была какая-то болезненная, надрывная радость на фоне чувства предельной и безнадежной оторванности. Вспомнилась фраза из далекого и нереально счастливого, как казалось теперь, детства. Я и не знал, что запомнил ее наизусть, но она взяла и вспомнилась: op een dag, laag de eikhorn in het gras, aan de rand van het bos, naar de lucht te kijken… Она крутилась и крутилась, и с каждым ее повтором почему-то становилось все ясней и ясней то, что я больше никогда уже не смогу вернуться в тёплую, уютную и в то же время мертвящую утробу человечества. Я оторван и плыву, как эти облака. Ну а что… я ведь по сути и стремился к этому, если трезво проанализировать то, как я жил и действовал. Ну не то, чтобы прямо вот именно к этому, конечно, но ведь всегда, с самого начала было понятно, что к этому всё придёт, если я буду успешен в своих поисках. Но когда живешь в смрадной помойке, то просто хочешь из неё вырваться, а там – будь что будет. И это свободное будущее, каким бы оно ни казалось неопределенным и, в силу этого, тревожным, остаётся лишь смазанным образом, в детали которого не вдаёшься, не задумываешься в полной мере – так, чтобы представить отчётливо, как-то подготовиться, не быть застигнутым врасплох. Да и зачем? Всё равно представить не получится, а если бы и получилось, ничего бы это и не изменило. Всё равно нет и не было никакой возможности остаться и пребывать гниющим трупом посреди тупых, агрессивных и депрессивных людей. Всё равно я бы шел своей дорогой несмотря ни на что, так что…
Ларс допил свой сок, поставил пустой стакан на столик, закинул ногу на ногу и уставился в иллюминатор. Точнее – в занавеску, за которой был иллюминатор. Я решил, что лучше всего не задавать ему вопросов, а дать самому выговориться, пока у него такое настроение. Тем более, что информатор описал мне Ларса как крайне молчаливого и задумчивого человека.
Полное отсутствие всякой информации о том – куда и зачем мы летим, меня не очень-то обременяло. А вот от того, что пришлось оставить позади своих клевых обезьянок, было, как ни странно, немного грустно и одиноко. Ну я еще вернусь на Филиппины, потом когда-нибудь, так что это от меня никуда не уйдет.
Занавеска немного колебалась от мягких потоков воздуха из кондиционера, и несколько раз, когда образовывался небольшой просвет между ней и краем иллюминатора, я пытался краем взгляда заглянуть туда – может быть получится хотя бы определить – летим мы все еще над океаном, или уже над землей, но безуспешно. Да и черт с ним. В конце концов, это не так уж и важно. Если информатор сказал лететь, значит лететь, мне этого достаточно. Сам он сидел в дальнем углу салона самолета и выглядел совершенно обычным для него образом – спокойным, сосредоточенным на чем-то внутри себя.
Я подозвал стюардессу и тоже попросил себе сока. Она ускакала, и из-за занавесок раздался звук соковыжималки. Все-таки частный самолет – прикольная штука. Достаточно большой общий салон, небольшая спальня позади, впереди кухня, небольшой кабинет и, как мне показалось, еще есть дополнительные помещения в хвосте. Но содержать такую штуку стоит, наверное, довольно дорого.
Мы вылетели четыре часа назад, и сейчас могли находиться вообще где угодно – на пути в Европу, или в Северную Америку, или кружить над Австралией, или пересекать великий океан… Путешествие вслепую. Категоричность, с которой информатор отмел мою попытку выяснить пункт назначения, говорила сами за себя. Вряд ли он сомневался во мне, все-таки человек я совершенно не посторонний, но очевидно, что секретность в данном случае была для него и Ларса на первом месте.
— Что ты можешь дать мне, Макс? – Ларс перестал пялиться в занавеску и теперь рассматривал меня мягким, почти добродушным взглядом. – Зачем ты мне? В чем идея информатора?
— Как же ты, такой острожный человек, берешь какую-то темную лошадку к себе, даже не понимая, зачем это надо? – Попытался поддеть его я.
— Ну… — его левая бровь чуть приподнялась и опустилась, — если информатор… Видишь ли, он очень много сделал для меня. Его роль в моей жизни… — он притормозил и явно передумал говорить то, что собирался, — довольно значительна…
— Возвращаешь долг? – перебил я его.
— Нет… не долг. Долгов я не возвращаю. Если кто-то хочет мне в чем-то помочь и делает для меня что-то, то это же его добрая воля, так сказать. Захотелось помочь – помог, спасибо. Но я не рассматриваю это именно как долг и не чувствую себя должным. Я информатору ничего не должен. Но если он считает, что для меня это будет интересным, то… — Ларс побарабанил пальцами по кожаному подлокотнику, — то скорее всего так и будет.
— А если это всего лишь игра с его стороны? – Продолжал я. Было интересно попробовать покопать в этом направлении и узнать меру его лояльности.
— В каком смысле «игра»? – Его левая бровь снова приподнялась и задержалась там на пару секунд. – Конечно это игра, разумеется! Разумеется, что он преследует свои, интересные ему цели, а как может быть иначе?
— И тебя устраивает, что он тобой манипулирует? – удивился я в свою очередь.
— Манипулирует?
Количество вопросов в нашем разговоре достигло критического уровня насыщения, что свидетельствовало о том, что пришло время разрядки и расставления точек над «i», если мы хотели продолжать. Видимо, Ларс тоже это почувствовал и рассмеялся.
— Макс, мы все преследуем свои цели. Цели, интересные нам, каждому участнику событий. И если ты сейчас занят чем-то другим, ну там, скажем, отдаешь какой-то долг кому-то или занимаешься другой какой-то подобной херней, то мой тебе добрый совет – остановись и подумай над тем – что нужно именно тебе.
— Дернуть стоп-кран? – не очень изысканно пошутил я.
— Да, дернуть… Подумай, чего именно ты хочешь. После того, как ты это поймешь, подумай о том, какими средствами ты хочешь добиться желаемого. Каков оптимальный алгоритм. Кого и в каком качестве ты хочешь привлечь. В какой части твой план стоит открыть кому-то, а в какой лучше держать его неизвестным и так далее. А потом приходи с предложениями ко мне, к информатору, к моей стюардессе, да к кому угодно. Думай, как нас заинтересовать, чтобы нам захотелось тебе содействовать, и это и будет честное общение, понимаешь? Если мне не будет интересно, я откажусь, и возможно тебе придется подумать – как видоизменить твое предложение, чтобы меня оно заинтересовало. И никаких «долгов», никаких одолжений, и нет в этом никаких манипуляций. Манипуляция включает в себя обман и по сути является мошенничеством, паразитизмом. А я говорю о симбиозе.
— Но информатор ведь не сказал, чем именно я могу тебе пригодиться?
— Не сказал. Но он сказал главное. Он сказал, что по его мнению есть высокая вероятность того, что мне будет интересным твое участие в моем эксперименте. Как я уже говорил, он многое сделал для меня и я знаю, что слов на ветер он не бросает. По какой-то причине он не захотел конкретизировать, и ни слова не говорил о том, чем это интересно именно ему – дело ли тут в чистой симпатии, когда просто хочется помочь интересному человеку, или он хочет сам получить какие-то впечатления – да я и не спрашивал. Не говорит – значит не считает нужным. Мне вполне достаточно его оценки, вот я и согласился. Разумно?
— Вполне, — кивнул я. – В общем, у меня практически та же ситуация… ну почти та же. Кое какую информацию о твоей работе он мне дал, хотя я мало что понял, честно говоря. «Эволюция насилием» — звучит примерно как «желтая чернота»:)
Ларс положил на меня свой взгляд. Именно «положил», практически в прямом смысле слова, так как я почти физически почувствовал его тяжесть – в точности как у информатора. Очень непростой он человек, этот швед. Или голландец, судя по высокому росту и цитируемому Теллегену, но имя-то шведское. И совсем нет от него впечатления терминатора, вполне себе дружелюбный, спокойный человек с лицом, скорее ассоциирующимся со школьным учителем, чем с чем-то опасным или угрожающим, но вот этот взгляд очень даже красноречив.
— Насилие – это мой конек, можно так сказать. Моя профессия. Я бы даже сказал – мое кредо.
— Звучит не очень… — меланхолично заметил я.
— Это потому, что ты мыслишь в рамках общепринятых заблуждений. В рамках парадигмы, согласно которой есть зло и добро.
— А на самом деле нет?
— На самом деле есть, но не там, где этого можно ожидать.
— Не понимаю.
Я взял бокал с соком из рук стюардессы и заметил, что в этот самый момент Ларс слегка, едва заметно напрягся, но так как он уже начал отвечать на мой вопрос, я решил его не перебивать.
— Привычный нам взгляд на мир требует полюсов. Возможно, это связано с тем, что так проще. Проще строить стену из кирпичиков-параллелепипедов, поэтому они таковы и есть поначалу, и уже потом рождаются замыслы дизайнеров, которые требуют странных форм и их сочетаний. Но изначально люди делают простые кирпичики. Проще строить систему социального мира в том случае, если исходные кирпичики максимально просты. Есть злой человек, есть добрый, есть трусливый и храбрый, умный и глупый. Очень просто. Теперь эти типажи мы перемешаем в том или ином сочетании, проведем их через хитросплетения сюжета, который, впрочем, не может быть достаточно сложным именно в силу предельной простоты оперируемых психических объектов, и готово – книга или кино или пьеса. Посмотри какие-нибудь индийское кино – отличный пример того, о чем я говорю. Каждый герой является носителем выраженного до крайности какого-либо человеческого качества в настолько рафинированном виде, что без смеха эти фильмы смотреть невозможно, особенно трагедии. Точнее не так – смотреть эти фильмы вообще невозможно, но если случайно увидишь пару сцен, то закрадывается мысль о тотальной неадекватности целой нации. На самом деле это просто свидетельствует о том, что основная масса потребителей кинопродукции еще, по сути, не вышла из девственного периода развития психики. Они просто не воспримут что-либо посложнее. Что-либо, в чем есть полутона, скрытые смыслы. Это же касается и мимики актеров. Это даже мимикой не назовешь – это дикие вульгарные кривляния. Эта кривляется, что страдает от любви, а этот кривляется, что возмущен, и так далее.
— Ты хочешь сказать, что насилие в индийских фильмах…
— Нет, я сейчас не о насилии, а о полюсах. Мир индийского кино поляризован до абсурда, до состояния полного разрушения искусства как такового. Это не искусство, это кривляния. И то же самое мы видим в более тонкой области – в области представлений людей о добре и зле. Представление типа «насилие – это плохо» — это первый уровень, самый примитивный и самый безнадежный с точки зрения возможности построения чего-либо конструктивного. Поклонники тотального ненасилия неспособны ничего создать в области социального. Построенная ими на принципах тотального ненасилия община развалится мгновенно – она просто неспособна противостоять ни внешним, ни внутренним вызовам.
— Ну это понятно. Любой хулиган, вор, насильник попросту не получит отпора и в итоге все рухнет.
— Да, разумеется. Современный мир это прекрасно понимает. Насилие не является злом или добром само по себе, и видимо сам термин «насилие» требует уточнения, иначе он попросту теряет смысл. Насилие полицейского над преступником лучше назвать как-то иначе, чтобы сама терминология помогала нам яснее понимать ситуацию. Это все просто и понятно… Простота эта, однако, очень быстро заканчивается, если мы возьмем за смелость немного порассуждать. Например, она заканчивается там, где мы задаемся вопросом о воспитании детей. Или, более широко, вопросом о насильственном влиянии на людей, исходя из благих намерений.
— Которыми вымощена дорога в ад?:) – подковырнул я.
— Вот именно. История знает уже столько примеров насилия во имя добра, точнее во имя того, что насильник считает добром, что тема эта, казалось бы, прочно закрыта, не так ли?
— Мне кажется, что да.
Я конечно понимал, что тут есть какой-то подвох, и что он определенно ведет куда-то, но пока я не понимал – куда именно.
— Нельзя применять насилие для смены существующего общественного строя, для смены президента или правительства, для того, чтобы заставлять людей делать то, чего ты от них хочешь. Это очевидно, не так ли?
— Очевидно.
— Очевидно. – Удовлетворенно повторил он, словно желая поставить какую-то метку, вешку на этом этапе разговора. – Но при этом забывается то, что существующий порядок вещей уже является системой насилия, зачастую очень жесткого и даже жестокого. Вот ты об этом сейчас забыл. И когда мы говорим «нет насилию», то возникает иллюзия, что этому самому насилию, которое мы отвергаем, противопоставляется некое ненасилие. А это совершенно не так! Отвергаемому насилию противопоставляется другое насилие. Фактически, существующие законы защищают одни виды насилия перед другими, и это необходимо помнить, в этом надо отдавать себе отчет.
— Что даст это «отдавание отчета»? Мне кажется, что это и так более или менее ясно…
— Это даст преодоление фанатизма и патологической консервативности, патологической и деструктивной неспособности критического взгляда на существующую систему. Это даст способность преодолеть дикий, первобытный страх, который овладевает всяким, кто пробует задуматься об обоснованности, разумности, целесообразности существующих установлений. «Как бы чего не вышло… а, пусть оно будет как испокон веков было, так спокойнее» — вот кредо современного человека. Здоровый консерватизм предполагает отказ от изменений, если они недостаточно обоснованы. Вместо этого мы имеем патологический страх эволюции, который в итоге держит в капкане как человечество в целом, так и мелкие сообщества.
— Я все-таки не понимаю, куда ты клонишь, — я развел руками и улыбнулся, признавая свою неспособность рассчитать дальнейший ход его мысли.
— Я клоню к тому, что насилие было, есть и должно быть естественной силой эволюции общества. На его текущем этапе развития, конечно.
— Ты хочешь применять насилие…
— Ты имеешь в виду, хочу ли я, чтобы насилие применялось? А что, разве его где-то нет? Мы же только что говорили об этом. Загляни к себе в мозги, различи – что именно ты испытываешь, говоря «ты хочешь применить насилие», и ты увидишь, что я прав. Рассудочно ты будешь соглашаться с тем, что наш мир уже является миром управляемого насилия, но как только я заговорю о целенаправленном применении насилия в меру моего личного понятия о благе, об эволюции, как тотчас в твоей голове возникнет сюрреалистическая картина лубочного мирка без насилия, в который я пытаюсь влезть в грязных сапожищах. Я не прав?
О замолчал и победно вперился в меня. В общем, его наблюдение было совершенно справедливым, так что спорить тут было не о чем. Другое было непонятно.
— Ларс, что такое «во благо», ты о чем? У человечества накоплен гигантский опыт «насилия во благо»…
— Вот именно. Я тебе больше того скажу – такой опыт накоплен у каждого конкретного человека. Когда ребенка десять лет загоняют в школу, заставляя его учить сегодня это, завтра то… то тут и других примеров не надо, достаточно одного этого. Мама считает, что ребенку лучше то, бабушка считает, что ребенку лучше это, папа тоже что-то считает, учителя что-то считают, соседи… весь мир вокруг ребенка обуян непреклонной верой в то, что они-то лучше знают, что ему будет лучше, поэтому каждый человек фактически со дня рождения попадает в этот капкан. Каждый ребенок даже в современном, прогрессивном, казалось бы, мире, непрерывно подвергается насилию, не отдавая почти никогда себе в этом отчета. Дети воспринимают родителей как богов, и исходящее от богов насилие они принимают с благодарностью, каким бы оно ни было деструктивным и жестоким. Это суровая правда жизни, Макс. Каждый человек – как японская прибрежная сосна, ствол и ветки которой немыслимо искривлены под действием морских ветров. Каждый человек – инвалид. Психика его, разум его, его система верований и уверенностей – все инвалидно, все искривлено и изуродовано.
— Я с этим спорить не буду, Ларс, — одобряюще кивнул я. – У меня есть свой немаленький опыт внутренней борьбы с моим детским наследием. И я понимаю, что до сих пор во многом изуродован и искалечен, и есть очень много над чем поработать. Но когда речь обо мне самом, то с понятием «блага» все понятно. Я сам решаю для себя – в чем для меня благо, чего я хочу именно сейчас, и сам принимаю определенные решения относительно самого себя, я не лезу к другим и не…
— Я понял, понял, — остановил меня Ларс. – Ты говоришь «сам себя», и это тебя путает, выбивает из-под твоих ног опору, встав на которую ты смог бы разобраться.
— А… что такого? Ну да, сам себя. Я сам для себя решаю…
— Кто такой «сам», Макс? – Ларс усмехнулся и вопросительно посмотрел. – Сейчас у тебя есть один набор восприятий, а завтра будет другой. Сегодня вечером «тебе» хочется с утра пораньше встать и побегать по лесу, а завтра утром «ты» хочешь только поваляться и попить чай с тортиком. Где здесь «ты»? Есть набор восприятий, которые постоянно плавают, меняются, входят в противоречие друг с другом, и мы на самом деле привыкли уже это учитывать, поэтому, планируя завтрашний бег утром, ты не говоришь «встану и побегу», а говоришь «проснусь, включу бодрую музыку, схожу в душ, включу фильм со всякими прыгающими ниндзя, после чего надеюсь… надеюсь, Макс, что мне захочется побегать. Ты продумаешь еще с вечера комплекс мер, которые увеличат вероятность того, что ты-утренний захочешь пробежаться. И этот комплекс мер направлен на то, чтобы тебе-утреннему стало приятно, потом еще приятней и еще приятней и энергичней, и когда энергичность тебя-утреннего достигнет того же состояния, которое бывает по вечерам, ты побежишь.
— Да… ну… и…?
— Ты не заметил, что есть определенный момент во всем этом, который указывает на то – куда надо двигаться, чтобы ответить на вопрос о благе?
— Благе для себя?
— Это не важно, Макс! Благо для себя, для другого. Если мы найдем способ определить благо для себя, мы определим его и для всякого другого, и вопрос останется лишь в поиске оптимальной технологии. Где есть благо для тебя лично? В чем оно?
— В удовольствии от жизни.
— Верно. В твоем удовольствии от жизни. И это удовольствие измеримо. Оно может быть слабым или средним или сильным. Давай будем пользоваться термином «насыщенность».
— Ха! Вот ты куда…
Идея, коснувшаяся моего мозга, в самом деле была несколько неожиданно яркой и совершенно непохожей на все, что я когда-либо думал на эту тему раньше.
— Ты хочешь сказать, что насилие я могу применять к другому человеку тогда и только тогда, когда оно идет ему во благо, то есть… когда этот самый человек, подвергающийся насилию…
— Засвидетельствует то, что насыщенность его жизни выросла, — закончил он за меня.
— Это кажется нереальным…
— То, что насыщенность может вырасти или то, что он в этом сможет признаться себе и другим?
— Второе.
— Ну это, видимо, зависит от того, насколько это насилие расценивается им самим как неприемлемое. Ты, возможно, представил себе похищение человека с последующим сексуальным насилием над ним, чтобы преодолеть влияние навязанных ему сексуальных стереотипов? Это, конечно, радикально, и в каких-то ситуациях может привести к желаемому эффекту, причем очень быстро, в чем и состоит заманчивая прелесть радикальных методов… но насилие бывает и таким, которое не вызывает вслед за собою всплеска эмоций, препятствующих возможности создания доверительных коммуникаций. Вот например ты только что изнасиловал мою стюардессу.
Он победно взглянул на меня, ожидая, видимо, бурной реакции, но не на того напал.
— То-есть? – вяло поинтересовался я.
— Когда ты брал у нее бокал с соком, ты специально коснулся ее руки.
— А… ну да:)
— Потому что она красивая девушка, и тебе было приятно скользнуть кончиками пальцев по ее ладони, верно?
— Верно.
— Это изнасилование, верно?
— Ну… — я усмехнулся, — формально да.
— Думаешь, ей не понравилось?
— Думаю, что или понравилось, или было безразлично, судя по ее лицу, насколько я помню его выражение.
— Она в такой ситуации могла бы признаться в том, что ей понравилось?
— Ну… если ее спросить как-то доброжелательно, то да, могла бы. Но многого ли можно добиться, применяя такое… эээ… насилие?
— Вот именно, — как-то неопределенно пробормотал Ларс, снова положив на меня свой взгляд. – Вот именно…
Я замолчал, он тоже. В этот момент самолет стал выполнять разворот, и он заглянул за занавеску.
— Прилетели. Знаешь, Макс, лучше поговорим позже. Я думаю, тебе будет интересно посмотреть своими глазами, как происходит обработка кролика.
— Кролика?
— Так мы называем тех, кто поступает сюда к нам, в лабораторию насилия, в качестве подопытного кролика.
— Подожди… — я почувствовал себя как-то неуютно в роскошном кожаном кресле. – Ты хочешь сказать, что вы что… похищаете людей что ли?!
— Вот именно, — кивнул он с невозмутимым видом. – Похищаем и насилуем. И нечего смотреть на меня, как на рождественскую елку. Мы вышибаем клин клином, потому что это единственный способ что-то изменить в жизни человека быстро и надежно.
— И в случае, если полиция…
— В случае, если полиция, — перебил он меня, — то у нас будут огромные неприятности вплоть до пожизненного заключения, наверное. Точнее… у меня, так как я здесь главный и отвечаю за все. Ты в любом случае останешься в стороне, не переживай.
— Но до сих пор…
— До сих пор у нас все было в порядке. Желающих обратиться в полицию не нашлось, хотя далеко не все довольны полученным опытом.
— Если есть недовольные, что же им мешает преследовать вас?
— Ну вот что-то, видимо, мешает. Во-первых, нас еще надо найти, а это слишком сложно на самом деле. Во-вторых, и я думаю, что это главное, несмотря ни на что все наши бывшие кролики ясно ощущают, что жизнь их стала более насыщенной. Они понимают, что опыт этот оказался для них исключительно ценным, и у них просто не поднимается рука лишить подобного опыта других людей. Да и те последствия, которые нам причитаются по закону, видимо, не кажутся им справедливыми в данном случае. Ну и множество кроликов попросту не имеют никакой возможности куда либо обращаться.
— В смысле?
— Ну вот сейчас там, — он неопределенно махнул рукой в направлении хвоста самолета, — находится несколько филиппинских кроликов. Их исчезновение никем никогда не будет замечено, а если и заметят, то не придадут никакого значения. И если вдруг они впоследствии объявятся и начнут нести какую-то чушь про похитивших их людей, совершавших с ними крайне странные манипуляции, то кому до этого будет дело?
— Да, ну это… да… — все, что я смог ему ответить. Видимо, я выглядел совершенно обескураженным, так что он усмехнулся, глядя на меня, и отодвинул занавеску.
Легкий толчок, и самолет зашуршал колесами по взлетной полосе. Ларс откинулся на спинку кресла, его веки закрылись и лицо приобрело такое безмятежное выражение, словно передо мной была статуя сидящего будды.