Русский изменить

Ошибка: нет перевода

×

Глава 17

Main page / Майя 5: Горизонт событий / Глава 17

Содержание

    У некоторых гималайских деревьев удивительная шкура. Я так и не спросил, как называется эта порода с толстенными стволами и шкурой, похожей на шкуру какого-то огромного динозавра или на известняковую скалу. Или даже нет – это скорее похоже на каньон, когда смотришь на него с высоты птичьего полета – ущелья, скалы. Такая шкура – целый мир. Ее можно рассматривать, проводить по ней пальцами, прижиматься щекой, обхватывать ладонью крупные выросты. Она не просто «шероховатая». Она глубоко рельефная, и этот рельеф почему-то вызывает очень теплые, близкие чувства. Может быть даже… да, это как будто лицо дерева, его морда, и у каждого своя, особенная. Какая необычная идея – запоминать деревья по их «мордам»! Сейчас это совсем не кажется странным. Сейчас я совершенно без труда отличу другое дерево той же породы от этого, просто прижавшись к стволу, проведя по шкуре рукой.

    Я стоял как раз рядом с таким деревом и пялился на него. Его шкуру я уже хорошо помню, я рассматривал и трогал её десятки раз – каждый раз, когда я сюда прихожу, я подхожу к этому дереву и смотрю на него, трогаю его, и каждый раз в груди начинает разливаться мягкое, словно вылизывающее наслаждение, так что хочется замереть. И я замираю и отдаюсь этому переживанию. К этому невозможно привыкнуть, кажется. Нет, не к дереву, хотя к дереву тоже:) Невозможно привыкнуть к тому, что может ничего не происходить, а при этом жизнь наполнена до краев. В обычном мире человеческих примитивных восприятий такое невозможно, исключено, и даже вообразить не получится. «Ничего не делать» — это вызывает страх, даже ужас перед лицом той невыносимой пустоты и скуки, которую каждый предчувствует, которая неминуемо навалится и раздавит, принесет с собой и отчаяние, и депрессию и прочую мерзость. А когда испытываешь наслаждение, или нежность или любое другое озаренное восприятие, когда испытываешь его глубоко, устойчиво, то происходит удивительное – ведь ничего не меняется, совершенно ничего. Я стою и смотрю на шкуру дерева. Я не двигаюсь, не разговариваю. Всё совершенно статично, и даже само переживание статично, ну, если точнее, плавно текуче, очень плавно – на протяжении нескольких минут в нем может не появляются совсем никаких новых оттенков, и в то же самое время насыщенность – через край. Для рассудка это кажется невозможным, поразительным. Но когда привыкаешь к этому, когда уже знаешь, что оно бывает вот так, то все равно не возникает такого привыкания, которое заключается в потере чувства новизны и восхищения, и это в свою очередь восхищает.

    Рядом с деревом высокой горкой набросаны крупные камни. Выбрав удобное местечко, на них сидит, ловко примостившись, паренек. Его я уже хорошо знаю. Знаю, что [этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200], что он мечтает переехать в столицу, когда вырастет. Камни прохладные, и под ветками дерева не так жарко, так что сидеть тут приятно, это я уже тоже пробовал. И еще я знаю, что у этого паренька красивые и нежные задние лапки. Я их уже и тискал и целовал, но он этого сейчас не знает. Трудно удержаться… да и зачем? И в этот раз я, как обычно, подошел и, задав незначащий вопрос, словно случайно прикоснулся рукой к его голой ножке, стиснул его пальчики и провел пальцами по ладошке. Он ответил, я еще что-то спросил, продолжая уже более откровенно трогать и ласкать его ножки. Он замолчал и сидел, замерев, я тоже перестал делать вид, что хочу у него что-то спросить и просто игрался с его пальчиками, потискивая их, аккуратно просовывал свой палец между ними, словно потрахивая его между пальчиков, и краем глаза наблюдая, как медленно, но неотвратимо набухает бугорок в его просторных шортах. Еще несколько минут, и можно будет уже погладить этот бугорок, прямо через шортики, и тогда я почувствую под своей ладонью упругость и тепло, и взгляд его станет одновременно призывающим и неуверенным. Я думаю, что именно эта неуверенность и является причиной того, что я могу сейчас к нему подойти и поласкать его ножки, погладить спинку и животик, положить руку на шорты и почувствовать его возбуждение. Неуверенность, готовая перерасти в любой момент в настороженность – это значит, что ничего большего с ним сделать не получится. Если предложить ему что-то большее, он попросту испугается и убежит. Я как-то пробовал продвинуться немного дальше, чем просто положить руку на его шорты и почувствовать ладонью его стоящий упругий хуй – как-то я немножко обхватил его хуй пальцами и слегка подрочил его, и, как я и предполагал, его смятение усилилось и показалось, что он готов был даже убежать. Так что я не смогу повлиять на его жизнь, не смогу его соблазнить, не смогу оставить в его жизни настолько значимый след, чтобы он не затерялся среди других мелких событий его жизни. Поэтому этот мальчик тут, по эту сторону, и я могу ласкать и целовать его ножки, ну и отлично.

    Когда я подношу его лапку к губам и начинаю целовать сверху его пальчики, проводить по ним языком, он непроизвольно закрывает глаза и начинает глубоко дышать. Я поднимаю лапку повыше и провожу языком под пальчиками, вдыхая офигенский пацанский запах. Надо быть совершеннейшим трупом или совершеннейшей ханжой, чтобы не испытывать от всего этого наслаждение.

    А вдруг он все-таки не убежит? Что, собственно, я теряю?  Ведь завтра все равно я снова буду целовать ему ножки. Держа одной рукой его лапку на весу, чтобы он не мог быстро соскочить с камня, другую я, как бы невзначай, положил у его бедра, незаметно взявшись двумя пальцами за край шорт. Затем резко оттянул их и проскользнул прямо к его хую. Он резко выдохнул, выпрямился и… и остался неподвижен. Мои пальцы уже обхватили его хуй, и он уже попросту не смог противостоять нахлынувшим ощущениям. Было удивительно, что все это время я точно знал – что он испытывает, и сейчас я точно знал, будто бы чувствовал сам, что по его телу разливается тягучее, интенсивное, но не острое наслаждение. Его голубые глазки смотрели в упор на меня, и я спокойно смотрел в ответ, словно пытаясь успокоить его. Я начал поддрачивать ладошкой его хуй, и словно чувствовал, как в его животе возникают спазмы излучающего наслаждения. Потом его губы приоткрылись и, не отрывая от меня своего взгляда, он стал кончать, и я почувствовал это за пару секунд до того, как его хуй запульсировал в моей руке. Я прикрыл его хуй ладонью, продолжая поддрачивать пальцами, и горячие фонтанчики один за другим выплескивались прямо в мою руку. Три, четыре… пять… всё.

    Сзади послышались голоса. Я вытащил руку из его шорт, подмигнул, улыбнувшись, и пошел дальше. Ну значит в его жизни будет вот такой вот эпизод. Раз он по эту сторону, то это означает, что ни на его судьбу, ни тем более на судьбы окружающего мира эта история значимо не повлияет. Да и с чего бы…

    Впереди открылся угол грязно-желтого здания, за который мне надо будет завернуть, и то, что меня там ожидало, навевало отнюдь не приятные мысли и чувства. Я лизнул свою ладонь. Очень возбуждающий вкус спермы мальчика. У подавляющего большинства людей это вызвало бы отвращение, брезгливую гримасу, но какое мне дело до их извращенной, больной психики? У мелких пацанов очень приятный, возбуждающий, я бы даже сказал – будоражащий вкус спермы, который как-то особенно отзывается во мне на чисто телесном уровне, даже безотносительно к сексуальным восприятиям. Завтра я снова буду держать его кончающий хуй в своей руке, снова буду видеть этот невыразимо восхитительный взгляд кончающего нежного мальчика, и снова мои губы и язык будут в его сперме.

    Вспомнился сегодняшний разговор с Кауа, когда я вдруг почувствовал неопределенное и сильное влечение куда-то… куда? Это было даже не «куда», а «откуда» — что-то притягивало меня с томительной, надрывной силой, и я чисто инстинктивно схватил её за руку и почувствовал, как её тело отозвалось во мне. Раньше не было такого, это что-то новое, когда тело человека отражается в моих чувствах и ощущениях, как будто тело стало обладать собственным… умом, что ли, собственным сознанием, которое воспринимает мир независимо от интеллекта, независимо от глаз, и ушей, независимо от кожи, что кажется особенно странным когда думаешь об этом, но совершенно естественно, когда это переживаешь.

    То ли из-за этого странного прилива, то ли из-за того, что вдруг стало ясным, что ни Кауа, ни Тэу и никто другой не смогут мне помочь и надо рассчитывать только на себя, возникло чувство холодной отрешенности. Я помню это чувство с тех пор, когда впервые испытал его, мучаясь от осознания того, что сколько я ни корячусь, я по сути остаюсь топтаться на месте. Тогда до меня дошло с пронзительной ясностью, что человек может по-настоящему начать изменяться лишь тогда, когда он принимает на себя ответственность за свои восприятия, а я этого делать как раз и не хотел, постоянно находя себе оправдания, спихивая ответственность на соседей, родителей, окружение. Не испытывать чувство вины, а именно принять на себя всю полноту ответственности, то есть просто отдать себе отчет, просто ясно и холодно понять — это мои восприятия, и только я могу изменить что-то в этом. Когда-то я принял их, это был мой выбор. Не кто-то там виноват, а это мой выбор. Я мог принять, я мог и отвергнуть, что я и делал на самом деле с кучей вещей, которые в меня пытались впихивать. Это мой выбор, и никто кроме меня не сможет этот выбор изменить, и бессмысленно уподобляться страусу – герою легенды о «упрятывании головы в песок», и перекладывать ответственность на других: «это не я, это они, они меня сделали, они меня то, они меня это…». И что стало мне ясным – вдруг и бесповоротно – что чтобы принять на себя ответственность, надо стать сильным человеком, а став сильным, я и получу возможность менять себя необратимо. Бесконечно бессмысленно себя осуждать. Это не суд, тут нет приговоров. Это инженерия. Можно рыдать, что живешь в говне, а можно встать, навести порядок, построить что-то и снести что-то. Для этого нужна энергия, сила, и чтобы в среднем энергии становилось больше, необходимо начать внедрять в свою жизнь одну за другой мелкие привычки. Привычки, которые позволяют экономить энергию, вызывать её прилив. Привычка хотя бы по десять минут в день читать интересную книгу. Привычка подрочить хотя бы пять минут и получит немного удовольствия. Привычка говорить «не хочу» когда не хочешь и так далее. Множество мелких привычек, которые постепенно превращаются в армию, которая завоевывает для тебя силу.

    Мне стало это ясным, и тогда я и испытал вот эту холодную отрешенность, которая и сама была силой.

    Я смотрел на Кауа и переживал это, и она, видимо, почувствовала что-то, замолчала и стала рассматривать меня своими вдумчивыми глазками.

    Захотелось отложить все дела и сосредоточиться на вопросе: что мне нужно? Чего  хочется? Не прямо сейчас, а вообще, больше всего в жизни. Казалось, что неуместно и даже постыдно задаваться таким вопросом именно сейчас, когда нужно любой ценой найти решение задачи, занявшей сейчас всю мою жизнь. Но не связанные ли это вопросы?..

    Было такое впечатление, что мне давно уже чего-то хочется, а я в упор этого не вижу и не понимаю. И ещё и бегаю от этого вопроса. Где-то есть гнойник неискренности, и мне нужно его найти, обязательно нужно. Вот оно что.

    Я остановился, не дойдя нескольких метров до угла здания. Кажется тут что-то есть. Здесь есть что-то… Я обнаружил, что мучительно тискаю себя рукой за подбородок, словно стараясь этим жестом собрать мысли в кучу. Тут что-то есть. Есть связь между зовом, стоящей передо мной мучительной задачей, холодной отрешенностью и гнойником неискренности.

    Есть связь.

    Я не мог сейчас вытащить из этого что-то большее, но по крайней мере появилось направление, куда я мог бы сунуться. В моем положении любой шанс – это подарок.

    Что, что мне хочется? Что так настоятельно требует моего внимания во мне самом? Когда я спрашиваю себя об этом, возникает впечатление, как будто что-то глубокое, сильное вдруг толкает меня в грудь и размывает серость, мелкость моей жизни. В присутствии этого серость существовать не может. Блин, я не знаю что это, но это так приятно. И мне кажется, что в этот момент я делаю что-то настоящее, то, что мне необходимо, хотя вроде ничего конкретного и не делаю. Когда я позволяю этому проявиться полнее, то кажется, что оно меня сейчас переполнит, перетрясет всего, и я стану кем-то совершенно другим. От этого даже немного страшно становится. Ну так, приятно страшно… и возникает восприятие этого как чего-то живого, как существа какого-то… захотелось с ним разговаривать, просить его остаться подольше. Существо во мне? Я в самом себе? Другой я? Звучит совершенно по-кретински, но ведь откликается, резонирует…

    Нужна энергия, чтобы понять это, чтобы стать этим, чтобы новая жизнь развернулась во мне, чтобы проснуться к ясности и к новому. Нужна энергия, чтобы эволюция шла дальше. Я ведь часто чувствую эти мелкие изменения, знаю, что я меняюсь, но при этом часто кажется, что всё слишком медленно, что энергия почти не накапливается… Нет, конечно это не так. Энергия обязательно накапливается, я это знаю. Просто её нужно накопить побольше, и тогда количества переходит в качество, я ведь это отлично знаю, сколько раз уже все это было пережито… так что надо успокоиться и работать дальше…

    Ладно… Я встряхнулся и пошел дальше. Собственно говоря, «пошел дальше» — это громко сказано: я завернул за угол и уперся в своё проклятье – в мощную, плотную, полностью перегораживающую весь переулок серую стену.

     

    Прилетев на остров, я не заметил особенных перемен. Да в общем… никаких перемен я не заметил. Жизнь шла своим чередом, и я даже почувствовал… обиду что ли, или осуждение. Как они могут по-прежнему спокойно жрать в своем ресторане, гулять по дорожкам, валяться в траве? Типа ничего не случилось что ли? Все нормально??

    — Ну что тебе сказать…, — развел руками Фриц, когда я выразил ему свое удивление, — мы привыкли терять… Это было с самого начала, с этого ведь и началась история Школы – с потери, с огромной потери, которую надо как-то пережить, а как?

    Мы шли с ним по узкой, густо усыпанной сухими рыжими сосновыми иголками тропе. С ним и с Тэу, который шел чуть сзади, слушая наш разговор, но не вставляя ни слова. И хотя я и считал Тэу главным виновником случившегося, к нему у меня как раз и не возникало отторжения или осуждения, наверное именно потому, что по нему было слишком отчетливо видно, насколько тяжело ему всё это дается.

    — Ты представляешь себе, сколького и скольких мы лишились? – Интонация Фрица приобрела некоторую болезненность, и я почувствовал, что задел болезненную тему. – Я не имею в виду чисто материальный или чисто научный аспект. Деньги, оборудование… война есть война, понятно, что многое разрушено, многое придется восстанавливать. Но люди! За нами охотились, как за бешеными собаками, как за ядовитыми крысами, не разбирая ничего. Служил в СС – всё, никаких разборок, ты преступник и садист. Если бы знал, что нам пришлось увидеть своими глазами… своими собственными глазами, Макс…

    Он взглянул на меня, и меня поразил этот взгляд. Никогда я еще не видел его таким. Добродушный бюргер, умный ученый-экспериментатор, энергичный и пробивной администратор и руководитель ушел в тень, и передо мной был просто человек, которому просто было очень больно.

    — Мы уходили крысиными тропами. Мы… мы не понимали еще, что СС – это приговор, причем это не всегда означало смерть, ты понимаешь?..

    — Нет… не понимаю вообще-то. Что ты имеешь в виду?

    Он покачал головой, вздохнул и пнул попавшую под ноги шишку.

    — Я никогда не стал бы говорить тебе об этом… но сейчас… когда и ты теперь…

    — Когда я тоже потерял? Ты это имеешь в виду? Я пока ничего не потерял, Фриц. Я приехал сюда не оплакивать потерю.

    — Я понимаю, я понимаю… но в любом случае…

    Он снова замолчал.

    — Крысиные тропы, они это так называют, — с каким-то ожесточением наконец продолжил он. – Крысиные. Но по этим тропам убегали и люди. Люди вообще убегали, потому что на их землю спустился ад. Война… это страшное дело, и я ненавижу этот так называемый «прусский военный дух» или «русский военный дух», вся эта так называемая «культура», вся эта героизация убийств… но есть разница всё-таки, есть разница, понимаешь? Когда на тебя бросают бомбы, потому что люди твоей национальности бросали бомбы на них… ну что тут скажешь… это не от меня зависит, и на самом деле не от того, кто в самолете. Это некий маховик истории, безликая, жестокая, бесчеловечная машина, запущенная психопатами или садистами или идиотами. Правда, я даже не злился на тех, кто бросал на нас бомбы, причем тут они? Причем тут я? Но вот когда… когда русские солдаты… вошли в Германию… ты знаешь, что они делали? Макс… ты знаешь – ЧТО они делали… У немцев культ чувства вины, поэтому они до сих пор молчат в тряпочку. Ну кое-кто говорит вслух, но рот-то ему свои же быстро затыкают. Говорят, немцы тоже зверствовали… ну может быть, конечно, садисты есть везде. Но когда пришли русские, это было не просто «садисты есть везде», это… — он беспомощно развел руками. – Ведь не осталось ни одной, я думаю, не изнасилованной немецкой женщины в возрасте от десяти до шестидесяти. И если бы просто «изнасилованной»… ведь насиловали вдесятером, зверски, пытая, убивая, вспарывая животы… насиловали и мальчиков, и перерезали горла… тысячи, десятки тысяч свидетелей ведь… когда же Германия встряхнется от своего позора молчания и заговорит правду?.. Я видел это своими глазами, Макс. Мы нарвались на засаду и разбежались, а она не успела. Девушка из нашей группы. И я, безоружный, ведь попасться с оружием, это сразу расстрел… и я просто сидел в кустах и смотрел. Зря я смотрел… Или не зря?.. На моих глазах эти… звери…, они ее раздели и изнасиловали, они избивали её, резали, чтобы текла кровь, и насиловали. Мне было очень страшно… это даже не то слово, это был какой-то животный ужас, и казалось, что я уже умер, что этого ведь не может быть, ну не могут люди делать это, я не мог поверить, что люди могут это делать, и я слышал её крики, когда ей отрезали груди… они ведь даже не знали, что она из СС, они просто поймали мирную немку… ей отрезали груди, Макс, одну, потом вторую, и когда она кричала… это были не крики, это… я не могу это описать. А потом этот, один русский… он засунул в неё гранату… они раздвинули ей ноги и он изо всех сил засунул в неё гранату, и они с хохотом и гиканьем разбежались и попрятались, а я совсем перестал понимать, что такое смерть, что такое «человек», что такое я сам… и когда граната взорвалась, я понял, что теперь никогда не остановлюсь, что я теперь должен выжить и я должен не просто «выжить», а должен прожить каждую минуту своей жизни, делая что-то, чтобы этого больше никогда не было, потому что… потому что как теперь мне было жить иначе?

    Он снова замолчал, и мне сказать было тоже нечего.

    — Я и ещё несколько сотрудников — мы сначала получили фальшивые документы от Ватиканской организации помощи беженцам, затем на их основании Международный Красный Крест выдал нам так называемые «паспорта перемещенных лиц». С таким паспортом уже можно было получить визы, мы перебрались в Италию и укрылись во францисканском монастыре. Потом мы перебрались в Ватикан, а потом тропу прикрыли, и мы снова вернулись в Германию. Я столько раз хотел убивать, Макс… я столько строил планов, как я останусь тут, я не побегу дальше и буду убивать этих…, одного за другим, я буду умным и ловким, и я смогу убить сотню или даже тысячу, и в этот момент я казнил себя за то, что не был на фронте, что не помогал нашим задушить этого зверя в его берлоге. Но потом до меня дошло, что это не выход. Ну просто не выход, и всё. Меня не волновали моральные соображения по отношению к таким, как те, но просто это был не выход. Выход – это создать новую жизнь, новую цивилизацию, новую культуру, нового человека. Это и есть решение, хотя конечно, завершена эта работа будет уже явно не при моей жизни, это я и тогда понимал, и когда сейчас я оглядываюсь на то, что сделал, что мы сделали… я имею в виду Школу, людей, которые здесь растут и выросли и вырастут, то я спокоен. Я сделал всё, что мог, и я сделал очень многое. И очень многое надо сделать тебе.

    — И ты побежал дальше?

    — Да, побежал. Снова прячась по кустам и подвалам, снова видя вокруг себя дикое насилие, смерть, кровь. Мы перебрались в Голландию и думали, что теперь станет легче. Ну… легче стало в том смысле, что я больше не видел вокруг себя нелюдей, но голландцы по какой-то причине ебанулись на эсэсовской теме, и выслеживали и преследовали и своих, и наших, а поймав, могли запросто выдать советским. Поэтому я почувствовал, что жив, только тогда, когда с аргентинской туристической визой в своем фальшивом паспорте отплыл в Южную Америку. Конечно, мы все очень были благодарны Перону, он стал нашим кумиром не только потому, что спас нас, но и потому, что он первым громко и честно сказал правду о Нюрнбергских процессах.

    — Перон…? Кто это?

    Я был рад, что разговор свернул к политике. Да хоть к библии. Главное, чего я не хотел, так это того, чтобы ему снова пришлось вспоминать о девушках, разрываемых гранатами, взрывающимися у них в животе, и о мальчиках, которым после изнасилования перерезали горло.

    — Президент Аргентины. Тогдашний президент. Я помню наизусть эту фразу, которую он бросил им в лицо: «В Нюрнберге произошло нечто, что лично я считаю бесчестием и неудачным уроком для будущего человечности. Я уверен, что аргентинский народ тоже признал Нюрнбергский процесс бесчестием, недостойным победителей, которые вели себя так, будто они не победили. Мы поняли теперь, что они заслужили проигрыша в войне.» Вот так… Перон многое сделал для всех нас. Иммиграционным комиссаром стал Сантьяго Перальто, а руководителем спецслужбы División Informaciones, потом переименованной в CIDE, Секретариат разведки — стал Родольфо Фрейде, оба в прошлом – люди Риббентропа и тесно связанные в прошлом с немецкими спецслужбами. Вместе они создали команду, которая стала для многих из нас ноевым ковчегом. Я не мог отойти в сторону, конечно, и как только мы прибыли в Буэнос-Айрес, я сразу же поступил на работу в CIDE… кстати, до сих пор храню свой жетон сотрудника… Меня взяли в Управление внешних районов, и конечно я вступил в ODESSA. Сейчас говорят, что мы скрывали военных преступников. Да, было и такое, я не спорю. Мы помогали Эйхманну, помогали Менгеле и кое-кому еще, кому бы я, трезво подумав, впоследствии не стал бы помогать, но тогда мы были, я думаю, в принципе неспособны критически оценивать ситуацию после того, как видели то, что видели у себя на родине, и главное – мы спасали тысячи простых солдат и офицеров, чья вина была только в том, что они носили форму СС. И конечно,  гауптштурмфюрер Фульднер был нашим героем и вдохновителем, и поэтому, когда я почувствовал, что устал, и что сделано немало, я пошел работать в его компанию CAPRI. Фульднер хорошо знал меня по прежним временам, когда мы с ним встречались в кабинетах Шелленберга и Гиммлера, и, зная как они доверяли мне, он и сам доверял мне, и в конце концов я стал причастен к важным секретам, и, что важнее, в моих руках оказались капиталы, которые мне предстояло вложить с умом. Мне требовалось время, чтобы прийти в себя, так что года три я просто проработал как инженер, занимаясь монтажом гидроэлектростанций и тому подобными делами. А потом мы поговорили с Хорстом, я ему рассказал о своих планах и идеях, и он вручил мне ключи, условно говоря. Так что если бы не он, то вот этого всего, — Фриц сделал жест рукой, — не было бы. Ничего бы не было.

    Тэу по-прежнему шел сзади, не проронив ни звука, и мы слышали только звук его шагов, вплетающийся в шум веток и шелест листьев и иголок под нашими ногами.

    — Я все это к чему говорю, Макс, — Фриц остановился и посмотрел мне в глаза. – Я знаю, каково это, терять близких, и не хочу показаться тебе бесчувственным и тупо-прагматичным, когда говорю, что мы должны продолжать свою работу, несмотря на потери. Потому что кроме нас эту работу сейчас делать некому, и если мы в отчаянии опустим руки, лучше от этого не станет никому. Ты понимаешь меня?

    — Я понимаю.

    — Мы не можем, не имеем право не воспользоваться нашими шансами. Мы можем создать зародыш нового человечества – без садизма и ревности, без жестокости и подлости. Впервые в истории у нас есть и возможности, и знания. Мы знаем, куда двигаться. Мы знаем, как. Надо просто это сделать. И будут потери. Они всегда были и всегда будут. Здесь все знают о том, что случилось с Клэр. Все. И никому не похуй, можешь мне поверить. Но мы с самого раннего детства воспитываем наших детей так, чтобы они не закрывали глаза на то, что есть смерть, есть страдания, есть несправедливость. Мы не ограждаем их от информации обо всем этом и приучаем их относиться к этому конструктивно, насколько это возможно.

    — Я понимаю.

    — Поэтому, Макс, борись за Клэр, но будь готов принять неудачу и продолжить свою работу, потому что за тебя ее пока что не сделает никто.

    Он резко остановился, развернулся и молча ушел по боковой тропинке, а мы с Тэу пошли дальше, и спустя пять минут подошли к коттеджу, в котором была Клэр.

     

    Совершенно дурацкая нерешительность. Я понимал это и чувствовал себя идиотом, но почему-то не мог заставить себя войти в её комнату. Сначала мы посидели с Тэу и Машей в зале, и я не знал, что сказать и что сделать, и вышел на балкон, чтобы посмотреть на океан, на скалы и как-то взять себя в руки.

    — Её тетрадь. – Маша вышла вслед за мной и протянула мне знакомую тетрадь. – Она продолжала писать в ней после твоего отъезда.

    — Да, я знаю, она писала мне, что так прикольно – что-то писать в почту, а что-то – в тетрадь, что я смогу прочесть только когда приеду. Я завидовал тебе, что ты можешь это читать сразу:)

    Маша усмехнулась и немного поджала губы. В прошлый раз мне было немного трудно привыкнуть к тому, как сильно она изменилась за полгода – и внешне, и внутренне, и уже много раз я с удивлением и благодарностью вспоминал о Фрице, который сумел с такой проницательностью увидеть в этой девчонке человека, который может быть и страстным ученым, и умным лидером, и нежной и чувствующей девочкой, и иногда я задавался вопросом – не увидел ли Фриц в итоге в ней даже больше того, что видел в ней я? Вполне вероятно, что так оно и было. Да, так и было, наверняка.

    Захотелось ее обнять и прижать к себе, и возникла автоматически мысль, что нехорошо это делать прямо тут, рядом с Клэр. Вот хуета… Я привлек ее к себе, и она прижалась ко мне, уткнувшись вытянутой мордочкой в щеку, и я чувствовал её грудки, которые все еще были не такими большими, как у Клэр, конечно, но это были уже всё-таки настоящие девчачьи грудки. Я притиснул к ним ладонь, и это было охуительно.

    — Почитай, что она написала? А потом пойдем, и ты обнимешь и её тоже. Я не знаю, может она что-то чувствовать или нет… но я ласкаю и целую её, и… я хочу верить, что это как-то может ей помочь. Мне кажется, что как-то может.

    Маша мягко отстранилась, и было приятно видеть, что на ее лице нет следов ни траура, ни жалости. Это было лицо человека, который понимает серьезность ситуации, и при этом остается самим собой, и снова вспыхнула благодарность и Фрицу, и Тэу, и Сабрине, и Эмили… – всем тем, кого я тут знал, и кто, вольно или невольно, помогал Маше становиться личностью, становиться человеком и перерастать человека в самой себе.

     

    «Вдруг сама собой появилась необычная уверенность, что я могу быть очень счастливой и без большого количества интересов. Просто от того, что испытываю насыщенность, от всяких мелочей. А потом начинаются скептики — нет, так не бывает, должно быть много интересов… Началось все с того, что я заметила в себе лихорадочность при изучении чего-то. Тут так много людей, которые так многим и столь разным увлечены, что не хватит и десяти жизней, наверное, чтобы все охватить, отсюда и спазматичность. Я приказала себе успокоиться, и вот возникла такая уверенность, от которой приятно и спокойно. Когда я много что-то активно тут изучала (например, микробиологию или химию, или узнавала какие-то факты из истории), мне было интересно, часто сильно интересно, и при этом полноты жизни всё равно не хватало, как как будто не хватало чего-то существенного. Почему-то полнота жизни в основном возникает, когда я не делаю вообще ничего после «запоя» в каких-то науках. Возникла аналогия: мышцы в основном растут не в процессе упражнений, а в моменты отдыха, так же получается и тут. Когда сильно влюбленность испытываю, когда по уши в наших экспериментах, то насыщенность тоже максимальна. Еще иногда когда на морд земли смотрю. Может, причина в том, что я тороплюсь слишком, спазматично глотаю инфо, не растягиваю удовольствие? Проверю.»

    «Иногда возникает страх — а вдруг ты меня уже забываешь постепенно? Мой образ уже наверное смазался, стал более размытым? Но тогда я вспоминаю нашу переписку и понимаю, что ничего там у тебя не замылилось:)»

    «Я начала писать рассказ! Бля, оказывается, это очень сложно — писать простым языком. Из меня все время лезет что-то наукообразное, официальное — сейчас, когда пытаюсь исправить некоторые фразы, появляется скованность, зашоренность. Иногда, когда я думаю о том, как можно было бы изменить это сухое и профессорское предложение, то и приблизительно не понимаю, как это сделать, и возникает ступор. Нравятся некоторые описания природы у Бунина. Они простые, но образные, и иногда кажется, что я практически могу почувствовать запахи, увидеть краски, которые он описывает. Например, как тут: «На закате шел дождь, полно и однообразно шумя по саду вокруг дома, и в незакрытое окно в зале тянуло сладкой свежестью мокрой майской зелени». «Мелкий, сонный лепет осин» —  сразу представляются еле колышущиеся от ветра осины, и кажется, что им приятно-сонливо так стоять, и мне тоже становится сонливо-приятно. Я тут с деревом подружилась, кстати:) Охуенное дерево, а под ним сидит охуенный мальчик, тебе бы такой точно понравился. Приходи, совратишь его, клево, что он по эту сторону. Хотя и не очень-то клево… Тэу считает, что если человек в глубоком воспоминании находится по эту сторону стены, и можно с ним как-то общаться, то вероятность того, что он рано умрет, намного выше, так как именно поэтому он и по эту сторону стены: он просто не успеет измениться в результате твоего возможного влияния, не успеет изменить мир вокруг себя. Но я думаю, что все-таки это не так. Просто жизнь людей слишком механична, слишком однообразна и пуста, и их слишком много, так что попросту нереально, крайне маловероятно, влияя на случайного мальчика, сделать так, чтобы история пошла как-то по-другому. Так что приходи, я думаю, что ты влюбишься в этого пацана, такие в твоем вкусе:)».

    «Ты мальчик моей мечты, я всегда такого хотела. Только мне не нравится, что я часто не воспринимаю тебя как равного (я понимаю, что ты мне не равен в смысле сравнения по тем или иным критериям, но я не об этом – я о том равенстве, которое испытывает один человек, живущий насыщенной жизнью, к другому такому же). Кажется, это сильно изменилось за год в лучшую сторону, но этого недостаточно. Нет, это неточно, что я хотела такого, как ты. Я хотела кого-то похожего на тебя, но вот в точности настолько клевого как ты я и представить не могла даже в самых смелых фантазиях. И очень приятно, что ты не воспринимаешь меня как примитивную, несмотря на то, что во мне много недоразвитости. У меня от этого возникает доверие к себе. И любовь, как к кому-то очень клевому.»

    «Когда читаю научные книги, иногда испытываю недовольство собой. В основном это недовольство тем, что я что-то не понимаю, и тем, что я так мало знаю, и мне потребуется много времени, чтобы стать эрудированным человеком. Один такой всплеск недовольства может убить желание читать такие книги на целый час. Решила нарочито медленно читать, обдумывать отдельные предложения хоть по десять минут. Например, если описывается макрофаг, пожирающий бактерию, то мне прикольно представлять, смотря на фотки, как он это делает, как он ее хватает, переваривает. Не пытаться помчаться дальше по тексту. Так и понимать легче, и я не поддерживаю недовольство тем, что мало знаю, потому что я поддерживаю его в основном тогда, когда спазматично хватаю инфо.»

    «Я кое-что нашла. Кое-что… кажется очень важное. Если я напишу тебе, то уверена, что ты найдешь аргументы, почему мне не стоит ставить сейчас такой эксперимент. Я и сама их знаю, но ты напишешь убедительно и я могу передумать:) Нет, если серьезно, я все очень хорошо обдумала и хочу сделать самостоятельно этот шаг. Я хочу сама провести исследование. Завтра. Я понимаю риск, но хочу сделать всё сама. Это не от собственной важности. Просто я хочу почувствовать себя пионером в лесах дикой Амазонки. Я хочу получить этот опыт – один на один с неизвестностью. Завтра. Я очень надеюсь, что завтра я опишу свой опыт. Есть тревожность, конечно, вряд ли ее может не быть. Я сто раз обо всем подумала, правда, и это мое решение – окончательное и радостное. Тэу ничего не знает, так что если что, не вини его.»

    «Валялась в полусне. Возник образ того, как ты мне что-то приказываешь — какую-то мелочь, не уверена, что она была связана с сексом, хотя сексуальный подтекст в самом факте приказа точно был — и возникло резкое возбуждение от этого, и сильное, острое желание тебя, и как будто какая-то дыра образовалась с пониманием, что тебя рядом нет.»

     

    Я вошел в зал и положил тетрадь на журнальный столик.

    — Читал? – Обратился я к Тэу, как-то скованно сидящему на ковре.

    — Нет, но насчет эксперимента мне Маша сказала.

    — Ты знаешь, что она могла иметь в виду?

    — Нет, Макс… — Он обреченно показал головой и еще больше как-то стух.

    — И никаких идей нет?

    — Нет. Никаких идей. Я еще за день до этого почувствовал, что она что-то ухватила, что какая-то идея у нее… какой-то план.

    — Ты не спрашивал?

    — Нет. Если бы она хотела сказать, она бы и так сказала, а если не хотела, так и не сказала бы. Ты считаешь, что…

    — Я ничего не считаю, Тэу, — отрезал я. – Нет, правда, ничего я не считаю. Иногда мне кажется, что ты во всем виноват, но на самом деле я понимаю, что ты тут не при чем. Просто…

    Я махнул рукой. Лень было ввязываться в обсуждение этого.

    — Что конкретно было?

    — Мне и описать нечего, Макс. Ничего не было. Мы пришли на место, мы были там уже несколько раз, и Клэр любила рассматривать огромное дерево, растущее немного в стороне от улицы, и гладить ножки пацану, который там сидит. Она попросила меня еще раз привести ее в это место, так как это мое воспоминание, и я хорошо ориентировался. Мы прошли по дороге вперед, справа переулок, но там стена, и она задержалась перед этой стеной и словно что-то увидела или что-то поняла, я не знаю. Потом мы пошли дальше, вот и все.

    — И потом она пришла туда без тебя?

    — Не совсем. Просто она сказала, что сейчас вернется и отошла, и я только увидел, что она свернула в тот переулок, но там и даже идти некуда, стена начинается буквально в нескольких футах от дороги. Она зашла за угол… и всё.

    — Ты там хорошо…

    — Я там хорошо, Макс, — перебил он меня. – Там ничего. Стена. Она как-то прошла туда, я не знаю как. Никто не знает как. Ты знаешь это лучше меня, что мы не умеем пересекать стены, и ты знаешь, какая на этом выстроена теория.

    — Она знала, что мы не позволим ей пересечь стену, — проговорила Маша. – Если за стеной лежит область, где мы можем менять историю… ну то есть конечно мы ни черта не знаем этого, но мы так думаем, и если это хотя бы отчасти так, то это риск, и вряд ли для истории… уж за что-что, а за историю я спокойна. Но это риск для нее, ведь если все так, как мы думаем, то, проникнув сквозь стену, именно она в таком случае становится той силой, которая может сделать что-то… что мы пока и представить не можем, и какие законы природы существуют, чтобы воспрепятствовать этому?

    — Законы природы… — пробормотал я. – Законы, штука сложная…

    — Теперь ты пойдешь туда?

    — А какие варианты?

    — А если ты будешь лежать на соседней кровати, это будет вариант, Макс? – встрял Тэу.

    Я покачал головой.

    — Тэу, тут не о чем говорить. Конечно, я не рвану как псих биться головой о стену, да это ничего и не даст, ты прекрасно это знаешь. Я не знаю, как проходить сквозь стены, и никто не знает, и даже идей ни у кого никаких нет. Я знаю, что вы открыли упругость стен, и я покопаюсь в этих данных, но я пока не понимаю, что это даст. Я буду искать зацепки, я буду изучать, думать, смотреть, что тут сказать… Я просто так не сдамся.

    — Макс…

    Маша подошла к двери комнаты и приоткрыла её.

    — Пошли. – Она вошла в комнату, и в открывшуюся дверь я увидел какие-то приборы вдоль стены, мигающие лампочками, и женщину, сидящую на стуле рядом с кроватью с книгой в руках.

    Увидев нас, женщина встала и, поняв Машу без слов, положила книгу на стул и вышла из комнаты.

    Я снова почувствовал глубокое волнение, которое поднялось до предела, когда я вошел, и мне оставалось только повернуть голову, чтобы посмотреть на Клэр. Даже перехватило дыхание, и в голове зазвучали слова Фрица: «мы привыкли терять». Какое-то холодное бешенство вспыхнуло и моментально ушло, но после него уже не осталось волнения. Мне уже некогда было волноваться и колебаться. Я хотел только одного – любой ценой, что угодно сделать, но только не оказаться на месте Фрица, и спустя пятьдесят лет не быть вынужденным рассказывать кому-то с болью в глазах о своих потерях. У меня была теперь работа, и мне надо было ее сделать, только и всего.

    — Ты уже читал отчеты врачей? – Маша подошла и села на кровать, погладив обнаженные плечи Клэр.

    — Читал. Я уже читал их отчеты, я уже прочитал все, что только можно на тему летаргического сна, и толку от этого никакого.

    — Толку от это никакого, — тихо отозвалась, как эхо, Маша. – Откуда тут может быть толк… что они знают о глубоких воспоминаниях. Интересно… не может ли такое быть, что каждый человек, который впал в летаргический сон, на самом деле спонтанно осознал себя в спонтанном глубоком воспоминании и каким-то образом, в результате какой-то случайности пересек стену? И потом, когда спонтанно их оттуда выкидывает через двадцать лет, они ничего не помнят? Спонтанно может случаться все что угодно ведь…

    — Может, может. Нам это ни хрена не даст.

    Я сел на кровать рядом с Клэр и спустил с нее простыню. Это было пиздец как странно, неописуемо странно, видеть перед собой такую близкую, любимую девочку, которая просто тихо спала, и которая, возможно, больше никогда не проснется.

    — Макс… — Маша на мгновение замялась, — было бы клево, если бы ты потрахал её.

    От неожиданности я чуть не подавился. Почему-то эта идея показалась мне сначала глупой, потом кощунственной, а потом вполне естественной.

    — Я уверена, что ей… ну в смысле её телу, как минимум, было бы приятно, и я исхожу просто из самых общих соображений, что когда человеку… или когда телу приятно, то это по умолчанию лучше, чем ничего. Я целую ее, глажу, целую и вылизываю ее ножки и письку, и мне нравится это, хотя иногда и накатывает… ну вот… и я думаю, что если именно ты, понимаешь, именно ты…

    — Сказка про спящую красавицу…

    — Ну да, да… я понимаю, но все равно, Макс.

    — Я с тобой согласен, я не спорю. Я хочу. Мне будет… трудно, но я хочу. Попозже, не сейчас…

    Сидя тут и гладя ее щеки, губы, плечи, грудки, я понял, что раньше я и понятия не имел, что такое «цель». А вот теперь я начал это немного понимать. Цель, которую не обойти, не забыть, которая не надумана. Теперь мне надо собрать в кучу все свои навыки, все свои знания, всю свою энергию и приступить к планомерному штурму. И для этого мне нужны будут все, кто может мне дать новое знание. И Странники, и информатор, и Тэу, и возможно Фриц.

    Я не чувствовал ни паники, ни даже неуверенности в себе. Когда есть твердая и ясная цель, неуверенность и не возникает даже в такой ситуации, когда нет ни малейшего проблеска в том, куда двигаться. Ну, во всяком случае то, что я могу сделать прямо сейчас, это заставить Эмили обратиться за помощью к информатору, это продолжать активно влезать в общение со Странниками и это хорошо изучить то место, где все это произошло. Я хочу побывать там десять раз, двадцать, сколько надо. Сначала мне поможет Тэу, а потом я уже сам. Что-то такое знакомое… да, это как когда идешь на погружение на сжатом воздухе на сто двадцать, без страховки, один на один с бездной.

     

    Она снова передо мной. Все такая же — бесформенная, бесструктурная, серая, мощная и непроходимая. Я рассматривал её уже в который раз, я её пинал, я порождал рядом с ней озаренные восприятия, я рядом с ней думал и даже дремал, кидался в нее камнями и пытался обходить со стороны. Я советовался со всеми, кто имеет хотя бы небольшой опыт. Я узнал всё, что мы знаем вообще о стенах. Я побывал в глубоких воспоминаниях полутора десятков людей, и там я тоже изучал стены, и всё это мне ничего не дало. Ровным счетом ничего. И сейчас, вновь уткнувшись носом в эту тварь, я понимал, что все так же бесконечно далек от решения проблемы, как и в самый первый день, и я испытал ненависть к этой хрени, и впервые за много лет мне подумалось, что эта ненависть справедлива, что я имею право ее, блять, испытывать, потому что это ведь полное говно какое-то, потому что моя любимая девочка может попросту никогда не вернуться из этой западни, и всё, что от нее останется, это вегетативные функции… Появилось головокружение, тошнота, всё передо мной стало расплываться, и я стал вываливаться. Ненависть лишает энергии, конечно, и это было глупо… куда же в глубокое сновидение без энергии… Надо думать. Надо искать.