Работа адвокатом у отказников – дело неблагодарное. В случае успеха твой клиент тебя не поблагодарит – он так и так отказался от услуг адвокатов, но адвокат должен быть – таков закон. А можно ли ждать благодарности от того, кто отказался от защиты и ни во что не верит? В случае же неудачи меня ждёт даже не злоба, от которой прочно защищает сознание выполненного долга, и даже не презрение, потому что презрение унижает только мелких и мелочных. Честного человека от презрения защищает сочувствие к тем, кто оказался в безвыходной ситуации, ведь не реагируем же мы всерьёз на раздражение беспомощного больного, злящегося на весь мир без разбора – изнуряющая боль во многом оправдывает его. В случае неудачи меня ждёт бескрайняя тоска, истекающая из глаз подзащитного, которая словно говорит: ну я же просил оставить меня в покое – осудите и приговорите, не надо мне вашей защиты. И тогда я чувствую себя невольным мучителем, судьба которого – продлевать страдания, потому что так требует закон. Но закон есть закон, и в каждой профессии есть свои минусы и плюсы, а платят мне хорошо — что правда, то правда.
Комиссия по правам человека прислала запрос в адвокатскую коллегию в понедельник, а по понедельникам дежурит Грэгсон – старый тёртый калач, с которым мы немало потусили в бытность мою в качестве юрисконсульта по межпланетному законодательству при организации объединённых планетарных миссий. Зная мою тайную страсть к Венере, а запрос пришёл по тамошнему делу, он и переадресовал его мне, и, откровенно говоря, это было очень кстати, поскольку уже месяц как я сидел без работы, а гарантированной оплаты явно не хватит на то, чтобы привести в порядок мою бухточку на Родригесе, так что свежий гонорар будет очень кстати. Кроме того, запрос был срочный, а я, как известно Грэгсону, лёгок на подъём.
Ближайший к Маврикию космопорт – в Шри-Ланке, и поскольку между рейсами с Родригеса и на Шри-Ланку довольно большое окно, его как раз хватает на то, чтобы смотаться в Казелу и вдоволь покататься на атомных квадрациклах по горам, ручьям и перелескам. Тысячные стада оленей, набегающие как облака страусы, апатичные гигантские трёхсоткилограммовые черепахи, кабаны, какие-то бесконечные рябчики и зайцы – вся эта живность на расстоянии вытянутой руки, и по центру всего этого царит вершина, о которое чешет пузо смешное облако.
Мрачная сталь венерианского суда особенно резко контрастировала с нежными глазами пятнистых оленей, так что мне на миг даже стало тревожно и захотелось назад, в уютную бухту на Родригесе, за пятьсот километров от всякой цивилизации. Сидя в приёмной уполномоченного, я механически перебирал в памяти свои предыдущие дела на Венере. Приятных воспоминаний, увы, не было, да и быть не могло. Отказники – самые последние люди, сделавшие столько зла, что никаких, даже самых призрачных надежд у них уже не оставалось. Смертная казнь через распыление в ядерном реакторе – мгновенная и безболезненная смерть – такова судьба всех моих подзащитных, независимо от того – насколько искусен или опытен или умен защитник. А, дьявол…, — я даже ударил себя по колену. Опять эта идиотская, развращающая мысль. Вот ещё чем трудна моя работа – защищать отказников: всегда есть соблазн махнуть на всё рукой и работать формально. Исход ведь всё равно всегда один – распыление, хоть ты из кожи вон вылези – это расслабляет, лишает минимального энтузиазма в работе. Здесь требуется особая дисциплина, умение держать себя в тонусе, бороться за подсудимого так, словно у него есть хоть один шанс. Когда, лет пять назад, наступил кризис, Майк помог мне дельным советом, и я прошел курс ординарного врача. Курсы врачей стоят чертовски дорого, но я не пожалел: основа современной медицины – лечение созданием у больного уверенности в своём выздоровлении, и в той или иной степени этим навыком владеет любой современный человек, так же как раньше в каждом доме была мини-аптечка, но Майк прав – курсы дали массу тех самых мелких знаний и практических навыков, которые порой и превращают заведомую неудачу в яркий успех. Применив отточенные навыки управления уверенностью, я стал вести процессы с блеском, да, не побоюсь этого слова – с блеском. Премия Леркинсона… приятно вспомнить… неожиданно, конечно, но, я полагаю, заслуженно. И сразу после этого – избрание в юридическую академию внешних поселений, и автоматически удвоенная ставка… и всё вроде бы хорошо, и всё прям расчудесно, а ведь если вот уж совсем искренне сказать – есть одно облачко на небосклоне. Есть одна мысль, которая, как ни крути, даёт неприятные метастазы: а ведь ничерта от меня не зависит. Всё равно исход один – распыление. Уж слишком «крутые» у меня клиенты – без шансов.
Уполномоченный, как оказалось, сменился. Новый был крупным, потеющим человеком, с юношескими прыщиками на лице – видимо, что-то с кожей, ему стоило бы попробовать что-то от демодекоза. Тут на Венере мелкие кожные заболевания – не редкость, и никак не могут с этим справиться, подобрать нужную комбинацию атмосферы. Впрочем, невелика беда – прыщики. И поскольку она невелика, то никто всерьёз её и не лечит. Более серьёзная местная проблема – вездесущая плесень. Тысячи видов плесени. Бьёт по лёгким, почкам, иммунитету в целом… я слышал, что до четверти всего населения Венеры серьёзно страдает от последствий этого. Генетики-ксенобиологи разводят руками – пока не получается у них.
— Вот, — сказал уполномоченный, небрежно бросив папку на стол. – Ваш клиент. Нерпинский.
— Поляк, чех?
— Украинец.
— Магнус, — я протянул ему руку.
— А…, — промычал он и протянул в ответ руку, оказавшуюся мясистой и бесформенной. Имя своё он при этом назвать забыл. И чёрт с ним, зачем мне его имя.
Я обнаружил, что испытываю безотчётное недовольство, и несколько раз зафиксировал внимание на воспоминании о стадах симпатичных оленей, доверчиво жмущихся с удивительно открытым взглядом. Вот когда у нас, у людей, будут такие же взгляды, моя работа станет ненужной… Недовольство растворилось среди вспышек симпатии к этим ушастым мордам. Работают навыки, полученные в ординатуре.
— Сроки поджимают, так уж получилось, так что с делом ознакомитесь позже, а сейчас Вас проводят к подзащитному, — так же невнятно промычал он.
У него что-то еще и с дикцией, что ли?
— Хорошо, — поднялся я, — тогда я быстренько пролистаю…
— Ну я же сказал, — его голос вдруг стал колючим и даже враждебным, а его маленькие глазки угрожающе зыркнули. – На этот раз всё будет не так, как обычно. С подзащитным встретитесь сейчас, немедленно, а ночью у Вас будет время ознакомиться с делом. Утром – суд.
— Помилуйте, — развёл я руками, почему-то переходя на древний сленг и ожидая новой вспышки его агрессии, — я так не работаю…
— Тогда уезжайте, — неожиданно улыбнулся он, мгновенно став добрым дядюшкой. – Уезжайте! Вы так не работаете, а мы иначе не можем, уж поверьте, можете даже не вдаваться в тонкости процедуры: ни времени не хватит, ни квалификации. Вам оплатят неустойку, ну всю сумму не получите, но треть получите, зато всё просто – прилетел и улетел…
От его улыбки мне веселее не стало. Ясно, что чинуши так подогнали дела, чтобы и у меня, и у подзащитного совсем не осталось шансов, но зачем? Отказник – это так и так заведомо безнадёжный вариант, зачем так усложнять?
Между тем дверь открылась, и появился пристав.
— Ну так как, — поинтересовался толстяк?
— Ну как, — произнёс я, вставая, — спасибо, Вы меня заинтриговали, обязательно возьмусь.
Не могу не признать испытанного злорадства при виде его вытянувшегося лица. И поделом, в общем. Не знаю, что там натворил этот… Нерпинский, но я хочу, чтобы всё было по-честному. Чтобы потом спалось хорошо и гулялось с удовольствием.
Длинные овальные коридоры. Они хорошо мне знакомы. Только на Венере повсеместно распространена овальная форма коридоров и помещений. Бог знает, почему – так уж сложилось. Говорят, что тому причиной вечные тяжёлые ядовитые облака, окутывающие планету плотным одеялом, так что у людей возникает клаустрофобия, и овальная форма помещений якобы почему-то компенсирует наилучшим образом это негативное влияние. Впрочем, этими облаками пытаются объяснить вообще всё, что угодно, и на мой взгляд, всё это несерьезно. Я думаю, тут всё проще – просто первым поселенцам захотелось выделиться, создать что-то необычное, и с тех пор так и повелось – известно ведь, насколько большое значение поселенцы придают традициям. Им, оторванным от метрополии, так часто не хватает опоры. Раньше утешение искали в религии, сейчас – в архитектуре. Голландцы, англичане и прочие огрызки разных этносов, выброшенные из Европы ветром инквизиции и нетерпимости, создали в Америке общество, исключительно свободное по тем временам. Но прошли сотни лет, и всё поменялось – уставшая от религиозных распрей Европа стала религиозно безразличной, а в Америке уже к середине двадцать первого века возродилась и стала зверствовать инквизиция. Религиозное безразличие европейцев стало почвой, на которой неожиданно быстро укрепилось мусульманство, и мир снова раскололся: в Америке – христианское безумие, в Европе – женщины в чадрах и абайях. Так что своеобразная архитектура Венеры, вполне возможно, является выражением усталости – мол идите вы все к чертям, а мы тут овально будем жить, во всех смыслах этого слова. Ведь население Венеры, как и Марса, и Калипсо, и Ганимеда, создавалось из беженцев, которые, впрочем, могли и не осознавать того, что они беженцы – уставшие от распрь люди, ищущие покоя или хотя бы перемен. Селясь на новом месте, всегда ждешь перемен. Иногда они наступают. Иногда нет. А иногда лучше бы и не наступали.
Длинные овальные коридоры. Чего только не передумаешь, идя по ним. Интересно – о чем думает этот пристав? Он ходит тут днями напролёт – лифты, коридоры, лифты… он привык, он их и не замечает вовсе, наверное. Обыденность. Омертвляющая обыденность. Серость, однообразие и обыденность – вроде безобидные, но опасные. Спустя некоторое время начинается нагноение, возникает фоновая апатия, желания слабеют, усиливается раздражительность. Проблема, с которой столкнулись уже первые поселенцы, но решили ли они её? Чисто структурно – да. Согласно правилам градостроительства, во внешних поселениях не меньше пятидесяти процентов территории обязательно должно отводиться увеселительным, развлекательным заведениям, где можно играть, беситься, смеяться, читать, смотреть фильмы, учиться или ничего не делать. Это помогло, но вряд ли решило проблему полностью.
— Входите, адвокат. – Дверь скользнула в сторону, и я, вынырнув из забытья почти автоматических мыслей, шагнул внутрь.
Комната разделена на две части экраном. Мы оба знаем это, хотя и не видим и не ощущаем его – сидишь за столом друг напротив друга, словно ничего и не происходит особенного – два приятеля решили поговорить. Можно прекрасно слышать и видеть друг друга, передавать бумаги друг другу, но только бумаги. Ничто, кроме специальной бумаги, не проникнет через невидимый экран – ни предмет, ни даже магнитное поле.
Я всмотрелся в подзащитного. Тот спокойно посмотрел в ответ. Это спокойствие мне знакомо – спокойствие человека, который отказался от защиты, который не верит больше ни во что. Но что-то неуловимое было иным. Что?
— У меня не было времени посмотреть ваше дело, Нерпинский, — начал я. – Так сложились обстоятельства.
Тот молчал.
— Вы отказались от защиты, но вам известно, что защита всё равно должна быть на суде. – Меня не смутила неразговорчивость подзащитного, обычно так и бывает – насмешливый или пустой взгляд, молчание.
— Да, спасибо вам, — неожиданно прозвучал ответ.
Это не было неожиданностью. Нередко самые злостные садисты изображают из себя вежливых и даже очень вежливых и открытых людей – смотрят прямо, улыбаются, учат уму-разуму, могут пытаться занять покровительственную и добродушную позицию. Но этот, кажется, не такой – его взгляд и в самом деле кажется спокойным и добродушным. А ведь он, наверное, совершенно какой-нибудь на редкость ублюдочный субъект – скажем, убивал девушек и съедал их печень, — подумал я и открыл дело. И так и остался сидеть, тупо упёршись в первую же строку.
Статья девяносто девятая.
Я потёр нос и просто не знал, что сказать.
— Статья девяносто девятая, — пробормотал я и беспомощно посмотрел на обвиняемого.
— Да, — просто подтвердил тот.
— Понимаете, — я снова потёр нос, вытер вспотевший лоб, — я никогда… я никогда не имел дела с этой статьей, с этим…
— Понимаю, — кивнул тот. – Вы не переживайте, всё равно это не имеет значения.
Я тяжело посмотрел на него.
— Ну, это как сказать.
— Да как ни говорите, а так оно и есть, не имеет это значения, — голос по-прежнему спокойный, но теперь это спокойствие и вежливость воспринимаются совсем иначе. Это совсем другое – не та нарочитая вежливость для прикрытия жестокости, да и нет в его глазах жестокости, теперь я видел это определенно. Девяносто девятая статья, вот чёрт…
Время шло, мы оба молчали.
— Послушайте, — начал Нерпинский, — идите спать. Я же вижу, Вы устали, и я вижу, что человек Вы совестливый и честный, не нужно Вам это, ну зачем, потом переживать будете… а ведь тут в самом деле от Вас ничего не зависит.
Пока он меня так увещевал, я стал понемногу звереть.
— Знаете, уважаемый… э…, — я снова заглянул в дело, — уважаемый Ник, Ваше мнение, конечно, ясно, но не нужно говорить, что от меня ничего не зависит. Я – адвокат и не новичок в своём деле, уж поверьте.
— Верю! — интонация почти радостная, смешливая. – Конечно верю. На такой процесс они и не могли бы поставить новичка – всё должно быть честь по чести, справедливо.
И снова та же насмешка. Ясно, что ни в какую справедливость он не верит и не ждёт её. Но какого чёрта тогда он издевается? Или не издевается? Неужели вот прямо-таки искренне хочет уберечь меня от душевных мучений? Чушь.
— Я совершенно искренне говорю, поверьте. – Словно подслушав мои мысли, продолжал он. – Посмотрите мне в глаза, я не смеюсь, не ёрничаю, мне сейчас не до этого, ведь завтра меня не будет, понимаете – совсем не будет, это будет смерть, конец.
Неловкое молчание снова воцарилось в комнате.
— Я в детстве очень боялся смерти, — продолжил Нерпинский с той же доверительностью, почти доверчивостью. – Я всегда был немного вспыльчив, особенно когда дело касалось попранной справедливости, как я это понимал. Меня всё время попрекала мать, говорила, что мне такому будет опасно в жизни, потому что я постоянно лезу не в своё дело, но как может быть не моё дело, если происходит несправедливость? Этого я не понимал и, честно говоря, не понимаю и сейчас.
— Похоже, Ваша мать была права? – спросил я, и вдруг мне стало стыдно за свой вопрос. Я не мог бы сформулировать – что такого неприличного я сказал, и только каким-то нутром чувствовал, что говорить этого всё же не следовало.
— Ну, — развёл он руками, — это как посмотреть. Так конечно она вроде бы и права, раз я тут. А с другой стороны правым себя считаю я. И буду считать до последнего. Такой уж я, понимаете, — и снова развёл руками. Странный, беспомощный с виду человек, но в глазах и голосе – твёрдость, непоколебимая твёрдость человека, убеждённого в своём решении, давно на что-то решившегося и не собирающегося отступать.
А ведь он похож на героя, мелькнула у меня мысль. Мы привыкли представлять себе героев по лубочным картинкам, с помпой, голливудской улыбкой и голливудской же патетичностью. Но ведь каждому ясно, что настоящий героизм проявляется не так, как мы видим это в кино. Я люблю и ценю историю, ценю и документальные съёмки. Сотни и тысячи фрагментов документального прошлого просмотрел я с живейшим интересом, и прежде всего интересовали меня лица людей, которые делали историю или подминались ею. Конечно, и документальное кино бывает разное. Нужно отличать почти случайные, честные съемки от пропаганды, показухи. И ещё давно я заметил, что герои – настоящие герои истории – те, от кого многое зависело, выглядели на этих фрагментах более чем бледно. Я прекрасно помню свой шок, когда вместе с миллиардами людей смотрел первый показ «восстановленной истории» — сейчас довольно обыденная вещь, а тогда это казалось совершенно невероятным чудом, фантастикой, и многие не верили и считали всё это чем-то вроде исторического художественного кино, а между тем идея-то простая: любой человек, особенно тот, кто сыграл значительную роль в истории, создал своими действиями множество событий, очень много событий – сотни тысяч, миллионы, значимых и мелких, которые, в свою очередь, привели к другим событиям, и миллионы накладываются на миллионы, годами и столетиями. И если бы тот человек сказал не ту речь, а другую, избрал бы не то решение, а другое – как изменился бы ход истории? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо распутать бесконечный клубок событий, перемножить всё это на вероятность тех или иных исходов, сопоставить с другими событиями и откинуть менее вероятные… безумие, бесконечность. Но любая бесконечность кажется таковой только в пределах наших технических возможностей. Разве расшифровка генома человека не казалась когда-то бесконечностью? А анализ двух сотен миллиардов звезд Млечного Пути, их микроколебаний, выдающих присутствие планет, их спектра, выдающего химический состав, их неоднородности «солнечного ветра» и колебаний магнитного поля, и так далее и тому подобное? Разве это казалось реальным? А что теперь? Геном, и даже эпигеном, и даже гистоновый код расшифрованы, все планеты нашей галактики известны наперечёт вплоть до того, что можно на них огороды планировать. Вопрос в мощи компьютеров. Значит – взять текущий момент в его мириадах пространственно-событийных точках, и пройти назад в определённом направлении, отбрасывая те варианты, что не ведут к нужной цели. Задача казалась совершенно смехотворно абсурдной, но компьютеры не смеются – они работают, и вот – сначала восстановлена картина событий часовой давности, дневной, недельной… Я помню, с каким живейшим интересом всё человечество следило за этой работой. Потом спохватились и засекретили, и примерно в течение года всё было закрыто, но под давлением возмущённой общественности снова рассекретили, и за этот год, как оказалось, технология восстановления истории ушла далеко вперёд. Я тогда даже купил толстый том «Введения в восстановление истории», но ничего не смог понять – слишком специальное издание. Наверное, только лет через тридцать-пятьдесят начнут появляться толковые, понятные и интересно написанные популярные книги на эту тему, как это было с квантовой физикой – сначала наука прорубается сквозь чащу проблем, и у тех, кто занимается этим на переднем крае науки, попросту нет времени на популярные книжки.
Это завораживало. Это возбуждало самые немыслимые фантазии и домыслы. Теперь, казалось, можно узнать всё обо всем – всё то, что скрывалось, извращалось, предавалось забвению. Сколько было паники насчет сохранения коммерческой тайны. А личные секреты! Но всё закончилось тем же, чем заканчиваются все технологические прорывы – чтобы сохранить коммерческую тайну, нашлись простые и эффективные методы, а насчёт тайн личных… провести полноценное восстановление, как оказалось, требует чрезвычайно больших ресурсов, так что всё вошло в нормальную колею.
Я сидел, развалившись в кресле, и мой мозг неторопливо перемалывал всё это. Спешить было некуда. Весь день, вечер, ночь – все мои. Мои и вот этого странного человека, осужденного по 99-й статье. «Осуждённого» или «обвиняемого»? Да что тут душой кривить… В данных условиях было предельно ясно, что даже теоретически ситуацию спасти невозможно: просто нет времени, чтобы разобраться – папка пухлая, опыта подобных дел у меня нет. Если что-то и можно попробовать сделать, то что-то совершенно нестандартное, эдакое перпендикулярно-неожиданное. Для этого надо хотя бы почитать обвинение, оно-то короткое, на полстранички, но с этим как раз успеется. Я давно взял за правило узнавать о деле из уст обвиняемого, чтобы с самого начала формировалась позитивная картина, в пользу клиента, а уж потом читать официальное обвинение. Ну а раз торопиться некуда, то и не будем мы торопиться, — рассуждал я. Тут главное – атмосфера, чистый разум, чистый взгляд. А мне хочется подумать о восстановлении истории – ну вот и подумаю, очищу мозги, и ему тоже, кажется, есть о чем подумать…
…И вот восстановление истории пошло-поехало, началось. Сначала в примитивной форме – строчки да столбики, потом усовершенствовали – сразу происходила конвертация в образы, звуки. Кино. Странное кино, завораживающее. С провалами, то образ проявится ярко, то чёрный провал. То отчётливые звуки, то невнятное бормотание. Какие-то куски – словно на киностудии снято, а многое – провалено в серость, рябь. Но главное было сделано – появилась надежда на окончательную правду, какой бы она ни была. А бы она, как правило, очень даже «эдакая» — совсем не такая, какую ожидали. Все мы живём фантазиями. До сих пор. Нет уже ни диктатуры пролетариата, ни «свободы прессы», ни прочих лживых конфеток в яркой обертке, а бредней не убавляется – видимо, так нам интереснее – жить в придуманном мире. Одно плохо – придуманный опыт не спасает от реальных ошибок. Да… так вот герои оказались бледными, даже очень. Народу не понравилось. Народу спектакль нужен. Американцы мечтали увидеть Линкольна. Увидели. Голосок писклявый, тощая нескладная жердь, выглядит как бомж, жена-стерва унижает его так, что волосы дыбом встают. Герой?? Русские Ленина домогались. Получили они Ленина. Других героев больше видеть не хотят, выдохся энтузиазм. Немцы Гитлера захотели посмотреть. Ну, понятно — в порядке самокритики, осуждения, чтобы никогда не повторилось и всё такое. Посмотрели… и замок повесили стопудовый на то «кино» – лучше не смотреть, а то вместо самокритики новой войне разгореться впору… Так в общем ажиотаж постепенно и стих. Но образ настоящих героев остался – невзрачных, зачастую неуверенных в себе, неловких. И Нерпинский этот – такой же. Может когда-то и его историю восстановят. А кто его знает… историю пишут победители, и сейчас суд над ним — победитель, а завтра глядишь – всё наоборот…
Наконец внутренний диалог успокоился и улёгся, как осенний лист на влажную тропинку. Лёг и прилип. Вот теперь можно и подумать. Я протянул руку к папке и открыл её. К черту правила. Просто буду следовать наитию. Итак – обвинение по девяносто девятой статье. Публичное отрицание геноцида. Так-так… в каждом веке – свои страшилки, свои истерии. Откровенно говоря, я, да и многие другие, как я полагаю, являюсь в своей душе преступником, конечно, а кто не преступник? Просто одни сдерживают некоторые свои порывы, а другие – нет, в том и разница, и в общем в этом есть глубокий смысл. В средние века сжигали за отрицание существования Бога, потом перестали. Потом, правда, снова начали… Потом сжигали за астрономию, за медицину, убивали за генетику и кибернетику. В конце двадцатого века началась паранойя под названием «педофилия», как будто в самом деле кто-то может поверить в то, что можно смотреть на обнажённое молодое красивое тело и не возбуждаться… ну если только уже ничто не возбуждает, тогда оно конечно… Двадцать первый век отметился фанатизмом воинствующей политкорректности – гробили людям судьбы за любые «оскорбительные» высказывания о любой нации или религии. Ну типа разжигание национальной или религиозной розни, ага… Ну и доигрались… стали играть в молчанку и всё кончилось новым средневековьем. Пережили, слава богу, и это, протрезвели. А девяносто девятая статья осталась. Почему? Кто ж знает. Вот в законе какого-то американского штата до сих пор есть статья, запрещающая стрелять зайцев из окон трамваев. Смешно. Какие там трамваи… да и кому придёт в голову в зайцев стрелять, а статья есть. Ну это глупость или китч, а тут что-то другое. Кто-то больно умный и предусмотрительный взял и оставил… а прецедентов применения очень мало, так что статья «мёртвая» — мало судебной практики, почти не на что опереться, так что адвокату и клиенту — конец при заведомо негативном отношении суда, а в данном случае так оно и есть, это ясно.
Ну хорошо. Что же отрицал, да ещё публично, наш герой. Я перевернул страницу. Вот как… ага… мда. Чингиз-хана оправдывал… тааак… Гитлера оправдывал… плохо… Сталина, правда, не оправдывал, ну хорошо… а вот Ленина оправдывал… плохо… уродов этих, которые письки девочкам-малолеткам вырезают согласно их религии – оправдывал… ну как же это!
Я с возмущением поднял взгляд на Ника. Тот, казалось, ждал этого и почему-то утвердительно покивал головой. Дальше в общем всё то же. Сжигание ведьм на кострах – оправдывал… Уничтожение китайцами миллиона тибетцев-монахов тоже. Неужели в самом деле – такая вот сволочь?
И снова – взгляд глаза в глаза – открыто, и никто не подает признаков слабины. Убеждённая сволочь? Конченый садист? Нет. Я закрыл глаза и снова откинулся на спинку кресла. Тут что-то не то.
— Послушайте, Ник, тут… ну Вы знаете, что тут написано.
Он кивнул.
— Вы мне скажите, Вы считаете это… справедливым? Вы тут о справедливости говорили, хорошо и убедительно так, и что получается – справедливо это – женщин на костры, детям вырезать половые органы, уничтожать миллионы… всё это справедливо, нормально??
Мой голос невольно приобрел возмущённое звучание, спина напряглась. Он заметил это, и я расслабился.
— Извините. Я чисто автоматически. Но вопрос остается, ответите?
— Отвечу, конечно. Если хотите. Но я бы Вам не советовал.
Ну вот, угрозы начались, — подумал я. Хотя нет, это какая-то странная угроза.
— Почему? – я был в самом деле заинтригован.
— Почему? – Ник помолчал, подбирая слова. – Ну потому что человек вы неглупый, а значит – поймёте меня. А когда поймёте, то согласитесь. А когда согласитесь – станете преступником. Пусть лишь в душе, внутри, молча, но начнётся разлад. Спокойная жизнь пойдёт прахом. И для чего? Моя судьба от этого не изменится, а вот Ваша – вполне.
— Что ж, — я поёрзал и зачем-то покрепче уселся в кресле, — я человек, как Вы заметили, неглупый, а кроме того ещё и принципиальный. И любопытный, да, не без этого. Правду инстинктивно люблю, ценю и уважаю. Так что Вы за меня не бойтесь, я с собою разберусь, не юноша.
— Бравада, друг мой, пустая бравада. Я Вам дело говорю – не советую влезать во всё это. Вот Вы в дружбу наверное верите, в справедливость тоже, а того не понимаете, что Вы тут, в этом кресле, не случайно сидите.
— В каком смысле? – не понял я.
— А в таком. Те, кто меня допрашивал, уже отстранены – ну те, кто думать умеет. По той же статье не пойдут, конечно, так как ума и неискренности у них хватит в тряпочку молчать, а всё равно – они теперь уже неблагонадёжные, им уже ничего серьёзного не доверят, их карьера кончена и песенка спета – сидеть им на огороде капусту пропалывать. Делами о мелком мошенничестве заниматься. И Вам тоже огород с капустой светит. Вы просто пока не понимаете, а потом когда поймёте, уже поздно будет. Вот Вы вспомните, подумайте – всё ли в этом деле привычным образом идёт? Всё, как обычно? Вы вспомните, не торопитесь.
— Да общем да, почти всё как обычно…
— Почти?
— Почти. Уполномоченный сменился.
— Конечно, — Ник выглядел довольным. – Сменился, потому что со мной побеседовал. Новый, я так понимаю, со мной вдумчиво беседовать уже не станет, Вам так не показалось?
— Ну… умом он, как я думаю, не блещет…
— Вот именно, — некое грустное удовлетворение было в том, как Нерпинский произнес это. – А Вы – человек несомненно умный, и Вас, извините, подставили. Может подсидеть кто хочет, может просто из вредности, а может заступиться за Вас некому…
— Ну хорошо, — я стал уставать от этого разговора и перешёл на официальный тон. – Давайте к делу, подследственный. – Я Ваш адвокат. Исполните, пожалуйста, мою просьбу – введите в курс дела, чтобы мне вот это, — я указал на папку, — не ворошить и не терять время.
— Хорошо, раз просите ввести, введу. – Ник, как показалось, немного разочарованно усмехнулся. – Видите ли, дело в том, что я создал очень простую теорию – теорию абсолютного добра.
Я молчал, поджав губы, и даже не пошевелился. Если он ожидал удивления и расспросов, то ошибся.
— Ну вот…, — продолжил Ник, видимо немного разочарованный отсутствием реакции. – Теория настолько проста, что я не понимаю – как она никому не пришла в голову раньше. Впрочем, такое можно сказать, наверное, обо всех гениально простых идеях – они почему-то очень долго никому не приходят в голову. Сложные теории – пожалуйста, сколько угодно, а простые – нет, никак. Это, видимо, потому…, — он хлебнул воды и поставил стакан обратно, — что мы любим сложность, любим глубокую специализацию, и неспроста, а я, знаете ли, дилетант. Убеждённый дилетант. Люблю узнавать немного о разном. Потом побольше и ещё побольше, но не по системе, а просто в удовольствие, как захочется, к чему предвкушение возникает. Если узнаёшь об окружающем мире именно таким образом, то видишь всё глубже, в большем количестве взаимосвязей, более отчётливо, выпукло. И вот смотрите – на дворе двадцать третий век. У нас есть определённая мораль, нравственность, принципы и прочее. Вы вот, уважаемый человек, Вы ведь уважаемый человек? Уважаемый. На рыбалку ездите?
— Нет. – я поморщился. – Убивать животных ради спортивного интереса я не люблю, так что рыбалка и охота… не моё. Впрочем, спортивная охота уже более ста лет как запрещена, да… а охоту на рыб, так называемую «рыбалку», ещё почему-то не запретили. Интересно – почему? Хотя, в общем всё равно.
— Ну вот, — обрадовался Ник, — я же говорю – Вы человек хороший, шагаете впереди времени. Рыбалка ещё разрешена, а Вы уже не рыбачите. Молодец.
Я почесал живот.
— Слушайте, а причём тут рыбалка?
— А костёр, положим, жечь любите? – не унимался он?
— Ну люблю.
— Чудесно, чудесно.
Ему явно доставляло удовольствие подводить собеседника к какой-то мысли наиболее витиеватым путем.
– Костер жжёте, шашлык делаете? Вижу, делаете. Ну как обычно, да? Срубили пару деревцев, сделали рогатины – четыре штуки, на рогатины кладём две параллельные ветки, желательно свежие, чтобы сразу не сгорели – ну срубим ещё пару молодых деревцев, потом значит шампуры, мясцо, лучок, винцо, помидорчики и прочее. Скушали. Мусор за собой собрали и ушли. Хороший человек Вы, значит, да? Ну, в общем да. А на самом деле – нет. Нехороший человек. И хороший и нехороший, и то верно, и то. А почему? – снова сам себя спросил Ник, и снова сам себе ответил, видя, что я не собираюсь участвовать в его затейливом монологе, — а потому, что хороший Вы человек сегодня, а завтра Вы будете считаться нехорошим. Ну, не завтра, конечно, а лет через сто или двести. Ведь знаете, деревья-то – живые. Живые, да. Это всем известно, а некий качественный скачок, чтобы превратиться в осознающих существ хотя бы на уровне кошки – не происходит, нет. Не пришло время. А потом, спустя сотни миллионов лет, может это время и пришло бы. Как с животными. Вы почитайте романы древних писателей – Майн Рида там, Жюль Верна. Что там? Увидел путешественник животное – тут же винтовку наизготовку – бац – готово животное, лежит в луже крови, ногами сучит в агонии. Путешественники подходят и изучают его – вот, значит, какое интересное животное. Помню, в каком-то рассказе решили путешественники позавтракать чем-нибудь повкуснее, чем жёсткое мясо квагги. Слон тут мимо проходил – бах – убили слона, кончик хобота отрезали и в золе костра испекли. Деликатес! Это ещё в девятнадцатом веке, если не ошибаюсь. А в конце двадцатого их бы за такое – в тюрьму, не больше и не меньше. Упекли бы однозначно. А кому в девятнадцатом веке такое сказать, что через сто лет за это в тюрьму сажать будут? У виска покрутят и скажут, что фантазию надо всё-таки обуздывать. Дико это звучало бы для них. Так же, как для нас сейчас дико то, что делали они. Вы следите за моей мыслью, уважаемый?
— Да, вполне, — уверенно сказал я, хотя в общем уже стал понимать направление хода мысли.
— Ага, удовлетворённой скороговоркой произнёс Ник, — я вижу, Вы стали бодрее отвечать, а значит – прикрываете бодростью возникающее беспокойство, я не ошибся, Вы умница. Ну так вот, — не останавливаясь, продолжил он, — через сто или двести лет, положим, вы будете уже считаться нехорошим человеком, по своей бездумной прихоти убивающим живые деревья. И назовут Вас садистом или извращенцем – это как придётся. И биография Ваша, буде дойдёт она до тех времён, в чём я искренне сомневаюсь теперь… окрасится в мрачные тона. Мол вот такой был испорченный человек. А современники его почему-то добрым считали – ах как странно… а между тем нет ничего странного. Вы знаете, дорогой мой, всему своё время, и каждому времени – своя мораль. Глупо судить всех деятелей прошлого по теперешним меркам, ничего у нас не выйдет в таком случае – все окажутся мракобесами и садистами, и ничего мы в истории не поймём и к будущему готовы не будем.
— И что же Вы предлагаете? – искренне заинтересовался я? – Всех этих киллеров оправдать? Мол – время такое было?
— Ну, — развёл руками Ник, — тут уж как хотите – можете всех судить, можете всех оправдать, но будьте по крайней мере последовательны! Не плодите двойных стандартов. Если мы судим древнего йеменского бедуина за то, что он людей пытал и пыткам тем радовался, то давайте и себя осудим за то, что радуемся тому, как свежие ветки в костре трещат, ведь нет сомнения, что в будущем нас за такие «радости» осудят.
— Но не можем же мы оправдывать! – Почти возмущённо возразил я. — Что же мы теперь, должны сказать, что те, кто «ведьм» сжигал, был на самом деле добрым дяденькой?!
Ник как-то весь скукожился и, покачав головой, сжался в своем кресле.
— Представляете, именно так. Именно так… Не все, конечно… Вы вот если бы повнимательнее историю почитали, нашли бы сотни, тысячи случаев того, что садисты и извращенцы в нашем теперешнем понимании оценивались современниками как добрые люди! И это не ошибка, не слепота какая-нибудь. Вот кстати, — засуетился он, — вот я книгу читаю интересную сейчас…, — Он открыл сумку и достал электронную книгу. – Вот, смотрите, автор Бажанов, книга называется «Воспоминания бывшего секретаря Сталина», это диктатора кровавого советского, помните наверное. Бажанов этот, человек весьма достойный по меркам своего времени, да и спустя двести лет после его смерти вряд ли его можно было бы оценить иначе. И вот, смотрите, вот я Вам сейчас прямо и процитирую…, — он защелкал кнопками и уже через несколько секунд удовлетворённо зачитывал:
«По моей должности секретаря Политбюро я сталкивался со всей партийной верхушкой. Должен сказать, что в ней было очень много людей симпатичных (я не выношу окончательного суждения — я говорю о том, как я их видел в тот момент). Чёрт толкнул талантливого организатора и инженера Красина к ленинской банде профессиональных паразитов. Редко я встречал более талантливого организатора, на лету всё схватывающего и всё понимающего, чем Сырцов. А за что бы ни брался присяжный поверенный Сокольников, со всем он блестяще справлялся.
Другие были менее блестящи, но порядочны, приятны и дружелюбны. Орджоникидзе был прям и честен. Рудзутак — превосходный работник, скромный и честный, Станислав Коссиор, твёрдо хранивший свою наивную веру в коммунизм (когда был арестован чекистами, несмотря ни на какие пытки, не хотел возводить на себя ложные обвинения; чекисты привели его шестнадцатилетнюю дочь и изнасиловали у него на глазах; дочь покончила с собой; Коссиор сломался и подписал всё, что от него требовали).
Почти со всеми членами партийной верхушки у меня превосходные личные отношения, дружелюбные и приятные. Даже сталинских сознательных бюрократов — Молотова, Кагановича, Куйбышева не могу ни в чём упрекнуть, они всегда были очень милы.
А в то же время разве мягкий, культурный и приятный Сокольников, когда командовал армией, не провёл массовых расстрелов на Юге России во время гражданской войны? А Орджоникидзе на Кавказе?»
— Вы понимаете? — выключив книгу, спросил Ник. – Вы не подумайте, что это я специально копал и вот накопал и с собой принес. Таких примеров – полно. Мягкий, культурный и приятный Сокольников! Бажанов-то честный человек, умный, отважный, понятие чести и достоинства для него – важнейшие, это видно по его поступкам. И палача, который приказывал массово расстреливать людей, он называет мягким и приятным. Это что? Фатальная душевная близорукость? Слепота поразила ум и сердце Бажанова? Молотов всегда был очень мил! Это тот самый, который с Риббентропом вторую мировую начал под диктовку Сталина. Он был очень мил… И знаете, я сначала, как и Вы, пропускал это всё мимо сознания, никак не объяснял, просто пропускал, а потом вдруг раз – и понял.
— Что же именно?
— Да то, что абсолютного добра не существует. Есть только добро, привязанное к определённой системе ценностей. И только так. Или мы можем определить добро как совокупность определённых личностных качеств человека, но тогда уж, будьте добры, перестаньте присовывать сюда мораль. Непонятно?… Хорошо. Вот представим себе США. Гражданская война 1861-65 годов. Ну всем понятно, что война шла не за освобождение негров, эти детские сказки далеко в прошлом. Война шла за сохранение империи, и тот, кто считался честью и совестью нации, Авраам Линкольн, был, с нашей, опять-таки, современной точки зрения, гнусным империалистом, который ради имперских амбиций убивал людей сотнями тысяч и вверг в разруху богатую страну. А негры и их права там были между делом, так себе, разменная монета для пропаганды. И вот, посмотрите, генерал Ли, отдавший свой талант, свою жизнь за родную Вирджинию, не желавшую быть частью империи, своих рабов распустил ещё задолго до начала войны. А у того же Линкольна семья жены имела рабов, и он никак с этим не боролся, не возражал. И тот, вроде «честь и совесть», и другой – только смотря с каких позиций смотреть. Понимаете? И тот, и другой были честью, умом и совестью. И тот и другой были во многом добрыми и честными – но в рамках той системы понятий, в которой они были воспитаны.
— Ну это всё понятно, понятно, — перебил его я. – Ну и что?
— Ну как что? — Всплеснул руками Ник. — А то, что если мы придерживаемся здравого смысла, то и Линкольн, и Ли, и тот Сокольников, и Каганович, и какой-нибудь вырезающий своей дочке влагалище арабский мужчина с благообразной бородой… все они, представьте себе, люди хорошие и добрые. Понимаете? Они искренне верили в то, что совершают добро! А ведь именно тут пролегает водораздел между плохими и хорошими людьми. Хороший — тот, кто стремится к добру в рамках той системы воззрений на мир, который ему привит с пелёнок. А плохой – тот, кто стремится ко злу в рамках своей системы. Ну это невозможно не признать, поймите, вспомните мой пример с костром – Вы несомненно хороший человек, потому что с молоком матери впитали, что деревья – это так, фигня какая-то, для костров сделано, ну и чтобы доски из них стругать. Вы уверены в этом на сто процентов, на тысячу, у Вас сомнений не закрадётся, а если кто скажет Вам что-то против, так Вы всерьёз не воспримете, и это естественно. Можно ли осуждать диктаторов двадцатого века за массовые убийства, если в то время повсеместно, везде, даже в той же доброй старой Англии были распространены повально теории расовых чисток? Добрый, честный и милый Герберт Уэллс призывал к уничтожению «отсталых народов», и что же, современники подвергли его остракизму? Да нет, совсем наоборот. Для того времени (!) он был добр, а уже через пятьдесят лет время изменилось. И когда Вы смотрите на фото древнего террориста и видите перед собой улыбающегося доброго дедушку, Вы невольно подавляете здравый смысл, Вы не хотите признать, что интуиция Вас не обманывает в том, что он и впрямь может оказаться вполне себе добрым дедушкой!
— Ну, позвольте, — тут уж настала моя очередь разводить руками, — я с Вами не соглашусь. Признав всех их людьми добрыми, мы одобрим и их действия, а тогда…
— Да ничего подобного, нет, конечно же нет, — заволновался Ник. – Вот все меня неправильно понимают. Их действия для нашего времени – отвратительны, но они были добрыми, то есть они испытывали те переживания, совокупность которых мы и называем – «добрый человек».
— Что же, — возмутился я уже всерьёз, — и нежность они испытывали, и доброту, и дружелюбие, так что ли по-вашему получается?
— А вот получается, что да, — потупив взгляд и как-то осунувшись согласился Ник. – Поймите, я же сказал – они искренне старались делать добро, просто делали они это в рамках своих систем ценностей, и если бы они только могли сменить свои догмы, то их доброта нашла бы себе совершенно другое направление выхода. Но сменить свои догмы не может никто, понимаете? Совсем никто. Для этого нужна напряжённая работа мысли, выдающаяся искренность, недюжинный ум и много чего ещё. Вот Вы, уважаемый, вряд ли уничтожили в себе хотя бы одну догму такой вот сознательной работой, так что как бы и не Вам осуждать тех людей из прошлого.
— Что-то мне всё это напоминает, — пробормотал я. – Добрые люди… и вот этот жестокий человек добрый? И вот этот. И я добрый – тот, кто пытает тебя – и ты добрый… Это ведь… христианство, правильно? Булгакова, «Мастера и Маргариту», читали? Это ведь оттуда – странный человек всех называл добрыми людьми, хотя делали они вещи совсем, казалось бы, недобрые…
— Да, я полагаю, Булгаков мог иметь в виду именно то, о чём я и говорю, а уж осознанно он это сделал или невольно, того я не знаю.
— Ладно, бог с ним, с Булгаковым. Так позвольте, а что же будет, если мы всех этих садистов и террористов признаем добрыми людьми? Ну не всех, но пусть многих.
— Далеко не всех, конечно. Не знаю даже – многих ли. Но некоторых – совершенно точно. Ну а что будет…, — как-то неуверенно произнес Ник, — я не знаю, что будет, но одним заблуждением станет меньше, а я верю, знаете ли, в правду, в силу ясности. Ну, например, вместо того, чтобы делать образы врагов из добрых людей и бегать за их головами, мы ополчимся вместо этого против той системы взглядов, которая направляет доброту человеческую так извращённо, так неверно. Мы будем яснее представлять себе – в чём же таится угроза для нашей цивилизации – не столько в людях, сколько в системах ложных догм. Мы будем применять нашу систему правосудия не огульно, не против добрых людей, а обернём её против идеологии, против догм в целом, в защиту здравого смысла, логики, разумного мышления. Мы, так сказать, направим острие нашего арбалета, уж простите великодушно за пафос, не на ложную цель, не на мираж, а непосредственно на корень бед человеческих, и начнём бороться с тупостью, суевериями, догматизмом, будем приучать с самого раннего возраста наших детей думать.
— Но мы так и делаем, а вот…
— А вот они – не делают, верно? – Улыбнулся Ник. – Нет, неверно. Наших детей в школе учат думать? Так Вы полагаете?
— Ну… да.
— Нет, увы, нет. Наших детей учат имитировать мышление, а это разные, совсем разные вещи. Наши дети приучены отвечать на вопросы штампами типа «а я думаю вот так-то». Но думает ли он на самом деле? Кто это проверяет? Мы научили наших детей повторять, как попугаев, фразу «я думаю, что», но за этой фразой как правило кроме догм опять-таки ничего нет, понимаете? Совсем ничего. Никакого мышления. Тот же фанатизм, те же вдалбливаемые штампы. И у нас, и у них, и везде так. И именно это необходимо менять. И признать некоторых людей добрыми, но не признавать их дел и их системы ценностей. Только ведь и свою тогда придётся подвергнуть критическому рассмотрению и отказаться от множества своих собственных догм, которые так дороги нам. Вот ведь как… а кто по доброй воле от своих догм откажется? Всем они дороги. Может, в светлом будущем, когда-нибудь… да боюсь ни мне, ни Вам, дорогой мой адвокат, тех времён не застать.
Ник замолчал и даже немного осунулся, погрузнел, словно выдохся, и я тоже почувствовал себя истощённым. Мысли лезли в голову и не давали покоя. Прав Нерпинский – простые и ясные мысли сложно выгнать из головы. А жить с этим как? Прав ведь он, кругом прав. И вроде только признаешь его правоту, тут же хочется накричать и опровергнуть, а потом снова вспоминаешь его примеры с деревьями и милыми Молотовыми, и снова понимаешь, что прав, а потом снова приступ – и как в лихорадке, словно жестокая малярия – то в жар, то в холод, и нет спасения.
— Знаете, — елозя пальцами по столу, произнес Ник, — Вы идите, идите отсюда, честное слово. Вы ничего не измените. Меня осудят и распылят в любом случае, и даже речи на суде сказать не дадут – уж не знаю как, но не дадут, это точно, потому что рисковать не захотят, потому что они ведь орлы у нас, ястребы, им лишь бы убивать, причем других. А самим измениться вместо того, чтобы требовать слепого подчинения и добровольного самоотупения от других… это нет, ни в коем случае. И потом, — он замолчал и задумчиво взглянул мне в глаза, — я ведь на самом деле знаю, что они-то – те, кто убьёт меня завтра, они по большей части тоже добрые люди, и значит поступки их добрые – в рамках их системы ценностей, а ведь сама система ценностей не произвольным образом возникает и складывается, а наиболее эволюционно рациональным, тут ведь естественный отбор своего рода действует, стало быть, может оно и целесообразно с точки зрения абстрактной социальной эволюции – уничтожить меня сейчас, потому что такова историческая необходимость. Мы ведь не знаем – наступило время для какой-то ясности или нет, и узнать мы можем это как раз по тому – распространилась она или нет, а если нет, то может это и означает, что не время…
— Ну, я с Вами не соглашусь, нет. Тут Вы путаницу какую-то стали наводить, тень на плетень. Какая там ещё к чёрту историческая необходимость, что Вы такое несёте? Ясность есть ясность, логика есть логика, и кто ясности не хочет, тот мракобес, в какое время бы он ни жил, и я не могу оправдывать воображаемой целесообразностью подавление здравого смысла, тут Вы уж сами, уважаемый, запутались, или просто устали… извините меня. Мне трудно представить себя на Вашем месте, ведь моя жизнь – впереди, а Вы… а Вас…
Снова молчание повисло в комнате.
— А делать-то что? – С каким-то отчаянием спросил я.
Слова гулко отразились от стен и упали, и снова наступило молчание – кто ж на это ответит, тут каждый решает за себя. Наверное, пришло время каждому думать и решать за себя.