Без сознания он пробыл наверное всего лишь несколько секунд, так как когда восприятие реальности вернулось, перед его глазами склон продолжал медленно перемещаться вверх – он всё еще скользил вниз по заснеженному краю оврага, постепенно замедляясь. Растопырившись, он окончательно остановился. Руки-ноги были вроде бы целые, но сейчас не это его занимало, а целый ручей крови, который мощно тёк со лба над правым глазом – очевидно, именно этим местом он ударился об острый край камня. Судя по всему, голова была рассечена прямо до кости, но откуда же столько крови, блин… ведь тут не должно быть никаких крупных кровеносных сосудов.
Содрав с себя футболку, Андрей сложил ее в три раза по длинной стороне и обмотал ею голову, завязав на крепкий узел – ничего лучшего в данной ситуации он придумать не смог своей затуманенной головой. В рюкзаке была аптечка, но бинтов у него с собой не было. Глупая самонадеянность… И йода скорее всего не было тоже. Большая общая аптечка осталась у основной группы, и никому из них не пришло в голову, что проблемы могут случиться в таком месте – на общей проходной тропе, в двух часах хода от Луклы!
Прижав руку ко лбу, он сидел и ждал, пока кровь остановится. Потом стряхнул с рюкзака снег и сел на него. Ничего страшного, конечно, не случилось, но если бы он не так удачно ударился о тот камень, могло бы быть намного хуже – ударься он виском или глазом или челюстью… думать об этом не хотелось. Обошлось, и хрен с ним. На будущее надо носить с собой необходимый минимум лекарств и поменьше [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…], когда идёшь вниз по скользкой горной тропе…
Футболка насквозь промокла от крови, и горячие красные капли снова обильно закапали на снег. Хуйня какая-то… почему же она не останавливается??
Андрей взял в руки ком снега, приложил его к голове, и холод быстро проник через футболку. Должна же она когда-нибудь остановиться! Возникло раздражение, и голова закружилась. Сколько потеряно крови? Ну вряд ли больше, чем двести-триста миллилитров, это не должно быть критично, но кровотечение-то продолжается… может быть снять футболку и просто пальцами сжать края раны? Нет, ну нафиг… надо просто подождать. И, кстати, пора отсюда выбираться.
Склон, с которого он скатился вниз, был слишком крут, да еще и этот снег… наверное, целесообразно пройти ещё немного вниз и выбраться на тропу где-нибудь там, в более удобном месте.
И всё-таки она остановилась… Андрей облегченно вздохнул и осторожно встал, но тут же пришлось сесть обратно. Сильное головокружение, слабость. И неожиданно подкатила тошнота. Ничего хорошего… похоже на сотрясение мозга. Это же надо было так по-дурацки ёбнуться… совершенно глупый маразм – на ровном месте ведь! Андрей вспомнил [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…], и тошнота тут же усилилась. Похожий эффект бывает при сильной горной болезни, когда даже несильное сексуальное возбуждение приводит к резкому усилению головной боли. Точно сотрясение. Но кажется, не слишком серьезное, всё-таки. Может быть полежать пару часиков? Времени полно, впереди весь день, солнечно. Лежать правда тут совершенно негде, везде снег…
Андрей снова привстал и быстро сел обратно – головокружение и тошнота резко усиливались при малейшей попытке встать. Блин… Всё-таки в голове присутствует некий туман, и никак не удается вспомнить – есть в рюкзаке что-то непромокаемое или нет? Андрей встал на колени и распаковал рюкзак. Сверху лежала пуховка – вот это очень кстати, её можно было бы положить на что-нибудь непромокаемое и лечь на нее, положив голову на рюкзак. Блин… ничего такого, кроме пары пластиковых пакетов, в которых лежали вещи. Ну сойдет и это.
Аккуратно вытряхнув вещи из пакетов в рюкзак, Андрей разложил их на снегу, положил сверху свернутую в два раза пуховку и примостился, положив верхнюю часть спины и голову на рюкзак. В общем, довольно удобно, сойдет.
В голове было как-то странно туманно, и никак не удавалось понять, различить – в чем же отличие от обычного состояния? Мысли стали более четкими, более выпуклыми, что ли, более ярко выделяющимися на фоне… на фоне. На фоне чего? Необычная контрастность возникающих мыслей выявило и фон, на котором они появлялись, словно тени на асфальте. И это фоновое состояние намного интереснее мыслей… Если сосредоточить внимание именно на нем…
Сейчас даже приятно валяться тут, под жарким солнцем, имея под боком снежный кондиционер. Где-то там – буквально в сотне метров – туристы насилуют себя, поднимаясь в гору, куда им надо идти из гордости или скуки или вежливости, а он может валяться тут в полной отрешенности от всего происходящего. Надо было раньше так и сделать – отойти в сторону, лечь на травке и валяться, закрыв глаза и плавая в своих фантазиях, ощущениях, переживаниях. Очень приятна эта отрешенность… Отрешенность?
Андрей даже приподнял голову от возбуждения, но тут же лег обратно – голова по-прежнему чувствовала себя совсем не лучшим образом. Отрешенность. Именно отрешенность возникает, когда внимание сосредотачивается на том самом фоне, проявляющимся между мыслями. И еще… всплеск возбуждения тоже неслучаен. Новые и новые всплески возбуждения… скорее подходит слов «энтузиазм». Это тоже результат сосредоточения на этом странном состоянии, которое словно проступает между строк, между мыслей. Кластеры. Кластер энтузиа… энтузиастичный? Нет, такое слов не годится, язык сломаешь. Кластер… пусть будет «воодушевленный кластер». И еще возникает наслаждение в горле. И еще возникает твердость! А ведь было наслаждение. Вот то самое удовольствие от валяния здесь – это было не просто удовольствие, было ведь точно и наслаждение, но он как-то не обратил на это внимания. Значит – наслаждение приводит ещё и к появлению энтузиазма, которое в свою очередь ведет к отрешенности. И еще…
Энтузиазм усилился, и возникла безобъектная устремленность, а из нее как кролики стали выпрыгивать самые разные желания – как интересные и приятные, так и совершенно механические и дурацкие. Андрей усилием подавил эту становящуюся обременительной активность, открыл глаза, достал из напоясной сумки блокнот и неторопливо стал формулировать и записывать новые открытия.
Записывание успокоило и навело порядок. Нарочито неторопливо и тщательно Андрей продолжал аккуратным почерком вписывать параграф за параграфом, и в этот миг очень сильно захотелось поделиться этим с Алингой, Илан, Хэлом, рассказать вообще всем, заразить их своим нетерпением… но всем рассказать удастся лишь через пару недель, а вот что касается…
Андрей снова попробовал привстать, и на этот раз показалось, что состояние вполне приемлемое. Засунув блокнот и ручку обратно, он поставил вертикально рюкзак, оперся о него обеими руками и медленно, очень медленно приподнялся. Голова все-таки немного закружилась, но… несильно, терпимо. Встав на колени, он преодолел усилившееся головокружение, глубоко подышал и состояние снова выровнялось. Ну… наверное пора.
Оставаясь на коленках, он торопливо запихнул в рюкзак все вещи и мягким движением забросил его за спину. Теперь надо вставать. Главное – не торопиться. Главное – пусть и медленно, но начать двигаться, а там уже постепенно… сначала одну ногу, теперь немного постоять так, подышать… теперь опереться на коленку и встать на обе ноги… медленней… блять!!
Головокружение возникло одним мощным прыжком и словно ударило в голову. Хватая воздух ртом, он попытался сохранить равновесие, но непослушные колени подкосились, и Андрей мягко упал на бок, в снег. Подкатила сильная тошнота, и последнее, что он успел осознать, было то, что его вырвало.
Когда восприятие реальности вернулось, перед его глазами склон продолжал медленно перемещаться вверх – он всё еще скользил вниз по заснеженному краю оврага, постепенно замедляясь. Сначала было несколько секунд панического страха, затем страх провалился и исчез, так как стало ясно, что его скольжение замедляется. Кровавая полоса снега показывала путь, по которому его протащило по склону, и кровь продолжала течь. Несмотря на обдолбанное состояние после удара, мозг работал четко, словно двигаясь по рельсам, когда-то уже проложенным в критических ситуациях. Как только он окончательно остановился, руки тотчас сами собой потянулись к рюкзаку, быстро выпотрошили его и достали аптечку. Что тут есть? Йода нет, хреново. Отдал кому-то неделю назад, на минутку, да так и не забрал обратно. Идиот. Бинта нет. Идиот. Зеркало. Наклонив голову вправо, чтобы стекающая со лба кровь не заливала правый глаз, он взглянул на место рассечения и немного пожалел об этом – картина была довольно таки пугающей – между разошедшейся в стороны плотью была четко видна белая кость черепа. Да, качественно перебито – прямо как топором, наверное…
Сжав левой рукой края раны, чтобы уменьшить кровотечение, правой рукой он продолжал доставать вещи из аптечки, из компьютерного пакета – надо найти хоть что-то, чтобы зафиксировать края раны. Пластинки пластыря… нет, не приклеятся на такую мокрую рану, да и вряд ли удержат, даже если приклеятся. Наушники! Мелькнуло сожаление, что придется уничтожить такие клевые наушники, но руки уже делали свое дело. Нож… где-то тут должен быть. Вот он. Быстрый взмах, и тонкий длинный провод наушников отрезан. Теперь приложить что-нибудь к голове, какую-нибудь тряпку, и обмотать голову шнуром, чтобы тряпка держалась. А края раны при этом разойдутся? Блин… значит надо просто держать пальцами края раны, пока кровь не остановится, а уже потом можно и пластырем на всякий случай схватить, и проводом обмотать какую-нибудь повязку. А сейчас – просто сидеть и ждать, сжав края раны. Сидеть и ждать. А можно наверное лечь, потому что тошнит и голова кружится… Нет, лучше сидеть, чтобы кровь не приливала к голове… хреново… на что бы сесть… на рюкзак, а вот есть пластиковые пакеты… что-то знакомое… это всё уже было – пластиковые пакеты, рана… это дежавю, понятно. Прикольное состояние. Раз в пару лет бывает, ну и сейчас – после такого удара по голове… черт… если это дежавю, то самое сильное в жизни. Всё это было – пакеты под попу, стягивание краев раны, этот окровавленный снег… необычное состояние, но не сказать что неприятное – просто необычное.
Состояние немного лихорадочное – как будто что-то срочно надо делать, какой-то бессмысленный ажиотаж, и хочется что-то говорить, крикнуть или рассмеяться, перевозбуждение. Приятное, в общем, состояние – приятное на фоне обычной уравновешенности. Если убрать примешивающиеся спазматические желания, то будет приятно – такой энтузиазм, перенасыщенность желанием активности. И это состояние тоже знакомо, когда-то оно уже было, давно когда-то, может быть лет десять назад… в какой ситуации? Что-то было важное, что-то сильно менялось в жизни… кажется, тогда была какая-то девушка, с которой был прожит год или около того, и вдруг стало ясно, что это болото, могила, семейная трясина с тотальной лживостью и неискренностью, подавлением желаний, чинными прогулками и посиделками с другими семейными парочками, после которых остается горький привкус безнадежно просранного времени… и такая жизнь резко и неожиданно опротивела и стало ясно, что дальше так нельзя, что наступит какое-то необратимое удушье, и в тот момент было такое же воодушевление, такой же лихорадочный энтузиазм с примесью страха будущего и всёпосылающей нахуй решимостью встретить это будущее, каким бы оно ни было. Это было шансом встряхнуться, проснуться, вылезти из могилы, поэтому и переживалось с таким ожесточенным предвкушением. Классно, что вспомнилось то состояние.
Продолжая левой рукой придерживать края раны, свободной правой рукой Андрей расчистил снег, и под ним обнажилась сухая желтая трава, жесткая как шкура верблюда. Он присел, облокотившись на рюкзак, и преодолел нарастающий позыв к тошноте. Это состояние решимости менять свою жизнь, вырезать из нее опухоль, удалить мертвечину… И снова возник всплеск свежести, как будто… как птенец проклевывается сквозь скорлупу, удивительное чувство… такое, как бывает, когда язык и челюсть отходят от наркоза после операции на зубе, возникают похожие «проклевывания» чувствительности. Захотелось записать это в блокнот, чтобы потом можно было прочесть, еще раз вернуться в эти воспоминания и в эти переживания.
Пошарив по животу, Андрей открыл напоясную сумку и вытащил блокнот. Одной рукой действовать было неудобно, и даже вынуть из-под пружинок блокнота ручку было непросто, и пару раз блокнот чуть не соскользнул. Делать записи будет непросто, наверное, ну и фиг с ним… Он открыл блокнот, пролистал до свободного места… и взгляд его упал на строчки, которые словно прожгли его. Было несколько секунд полной растерянности, затем секунда паники, и в этот момент вспомнилось приключение внутри скалы во Вьетнаме – та же последовательность примерно таких же впечатлений. Ну ладно… Значит, это не было дежавю. Значит, это в самом деле было – падение, приход в сознание, повязка на голове, мысли об отрешенности, а потом… снова всё то же самое?? Снова падение? И ведь не то же, ну не совсем то же самое. Это уже какая-то совершенная хуйня…
Андрей поднял руку, словно успокаивая кого-то. Разговаривать с собой не было его привычкой, но сейчас… сейчас, похоже, надо было поговорить вслух.
— Значит так. Записи в блокноте показывают, что воспоминания не ложные. Это было. Это было со мной. Хорошо.
Он еще раз окинул взглядом пару страничек в блокноте.
— Это написал я. Написал, когда упал… стоп.
Неожиданно простая мысль пришла ему в голову, так что он даже усмехнулся и, покачав головой, продолжил.
— Это написал я, и я помню это. Я помню. Но где гарантия того, что я написал это после падения, а не до? Был мальчик, [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…], может быть поговорил с ним, а потом, когда он ушел, я, продолжая сидеть на камне, сделал все эти записи, потом встал, поскользнулся, упал, полетел и ударился, и воспоминания наложились друг на друга! Они просто перепутались, сбилось что-то. Ну это и не удивительно, после такого удара…
Андрей немного надавил левой рукой на рану, и голова отозвалась слабой тупой болью. Кровотечение уже явно стало останавливаться, так что пора прихватить края раны пластырем, затем обмотать голову.
Этим он и занимался последующие десять минут, и мысли уже не возвращались к странной истории с двойным падением. Там, конечно, явно не все сходилось, и можно было бы еще покопаться в воспоминаниях, но уже не здесь и не сейчас. Возникали вкусно пахнущие образы жареной курицы, куриного бульона с вареными яйцами, молочного коктейля, и всё это ждало его в Лукле, до которой оставалось идти часа полтора-два, если идти медленно, так как быстро теперь уже вряд ли получится.
И вдруг всё оборвалось. Оборвались фантазии о курице, отползла в сторону и стала неважной жажда, возникли и словно обступили сплошной круговой стеной образы темных контуров зданий в ночном сумраке, от чего возникло чувство тайны, и захотелось сидеть тихо и не спугнуть. Мобильник. Удивительно, что он вообще забыл о его существовании. Достав его, Андрей убедился, что связь есть. Набрал смс «меня не ждите, буду завтра». Подумал, и дописал: «или послезавтра, в общем сам приду». Отправил. Ярко-голубое небо. Не хочу куриного бульона. Почему именно темные контуры ночных зданий? Ярко-голубое небо, и прямо на его фоне – темные контуры зданий. Бред. Впрочем, такое уже было, это знакомо… знакомо это восприятие, голубое небо… вот оно-то и знакомо, кстати! Зима, освещенная мутным светом улица, небо покрыто сплошной грязно-серой облачной пеленой, и вдруг – ярко-голубое небо. Его нет и быть не может в этой унылой серой каше, и оно есть. Оно воспринимается как видимое, видимое настолько отчетливо, что голова сама собой поднимается и глаза шарят по небу – где-то там должен быть разрыв в мутности, но его нет, а голубое небо все равно есть. Вижу его и вроде бы глазами, и точно не глазами. Вот точно так же. Вижу темные контуры зданий с черными окнами в темноте. Улица. Забор. Здание с декоративными колоннами на втором этаже, я могу даже рассмотреть его. Устойчивый образ. И чувство тайны. И зов. Мне что-то нужно в этом здании, вокруг которого – тишина и покой, а внутри – безмятежность и тайна.
Андрей встал, головокружения не было. Подняв рюкзак, он закинул его за спину и, наметив понижение в возвышающейся над ним впереди каменно-земляной гряде, пошел к ней. Основная тропа была где-то выше, метрах в ста максимум, но смысла в ней не было. Впереди и внизу, примерно в двух километрах, посреди небольшой долины виднелись несколько домиков. Конечно, никаких гестхаузов там быть не может, но и пофиг. Всё, что нужно – простая еда и простой ночлег, а это есть тут везде за смешные деньги.
Близость Луклы сказывалась – девочка лет двенадцати знала достаточно по-английски, чтобы понять – чего он от нее хочет. Глаза ее расширились от удивления, и она махнула рукой в сторону Луклы, но Андрей отрицательно помотал головой и ткнул пальцем в ее дом.
— Здесь. Я хочу пожить здесь. Я заплачу. Мне нужна еда и где спать. Сколько стоит?
Девочка никак не могла поверить в то, что турист выбрал их сарай в качестве гестхауза. Она, видимо, много раз бывала в Лукле и понимала разницу между супер-комфортабельными по её меркам отелями и этой скромной лачугой, но Андрей не отступал.
— Можно?
Не дожидаясь ответа он прошел внутрь. Окна размером с лист бумаги, куча барахла на полках по стенам, несколько одеял на полу, печка и за ней гора посуды. Полумрак здесь даже в самый солнечный день. Как они тут живут? Или не живут, а иногда ночуют? Может они пасут коз или выращивают что-то здесь? Наплевать.
— Хочу спать здесь. И еду хочу. Сколько стоит?
Девочка растерянно смотрела в пол.
— Родители тут?
— Нет, — она покачала головой. – Родителей нет.
— А когда придут?
— Не придут.
— Как это?
— Мы живем в Пхакдинге, а я тут…
— Ты останешься тут, будешь готовить мне еду, если я заплачу?
— Конечно!
— Я поживу тут несколько дней. Еда нужна простая, — Андрей сбросил рюкзак, — овощи, рис… хотя какая разница, ты просто можешь ходить в Луклу и носить мне еду оттуда, я тебе буду давать деньги на покупку еды. Здесь ты можешь только разогревать еду, делать чай. Сколько ты хочешь, чтобы я тебе платил за это?
Девочка пожала плечами.
— Скажи что-нибудь. Твоя работа, ты и оцени ее. Два раза в день ходить за едой в Луклу, разогревать ее здесь, делать чай, вечером я хочу, чтобы ты разжигала костер, дрова пусть приносят портеры, я заплачу, но тебе надо будет за всем следить.
— Пятьдесят.
— Что пятьдесят?
— Ладно, ладно, тридцать!
Брови сами собой поднялись от удивления, и Андрей покачал головой.
— Двадцать? – С улыбкой спросила девочка. Покорная улыбка человека, который ничего хорошего не ждет от ебаной жизни, и все-таки ему хочется жить.
Захотелось заплакать. Сколько в мире гавна, мерзкого и отвратительного гавна. Эти хари, эти тупые рожи, и вот тут – девочка, красивая и открытая, которая готова работать за двадцать рупий в день, за сраные четверть доллара в день! Четверть доллара!! Это жалость? Ну да, и жалость тоже, но жалость ушла и осталась ярость. Почему этот мир – такое гавно? Почему эта глазастая красивая девочка почитает за счастье работать за четверть доллара в день, почему она – с ласковым взглядом, с красивой мордочкой [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…] – обречена жить тут в этой хибаре, а потом ее выдадут замуж и она будет рожать и станет клушей, и эта цепь бесконечна, и ей никто никогда не поцелует ножки, никогда и никто не поцелует ей письку, тельце, никто не потрахает ее ласково и нежно, никогда ей не узнать этого!
Снова поднялась волна ярости, и Андрей прикрыл глаза и чуть было снова автоматически не покачал головой, но вовремя поймал себя. И ничего нельзя изменить. Ничего. Хочется выть от бессилия. Ничего нельзя изменить. Десятилетия и столетия, а может и тысячелетия, пока человечество не эволюционирует само собой, медленно, бесконечно медленно, но этой девочке уже все равно, ей уже не застать мир через тысячу лет, она обречена прожить и ничего не испытать, не узнать влюбленности, ласк, счастья, блаженства, радости познания – миллионы, миллиарды детей, ничего не изменить.
— Я буду платить тебя пятьсот рупий в день.
Девочка даже сделала шаг назад, выпятила смешно губки и уставилась взглядом куда-то вглубь комнаты. Наконец до нее дошло, глазки расширились.
— Пятьдесят? Здорово, спасибо!
— Нет. Пятьсот. Пятьсот, понятно?
Брови девочки полезли вверх, и стало ясно, что так можно долго разговаривать. Андрей полез в карман, достал пачку смятых купюр, нашел пятисотенную бумажку и протянул ее.
— Это тебе за один день, ну или за одну ночь, все равно.
Девочка аккуратно и даже осторожно взяла купюру и вперилась в нее, затем медленно сунула ее куда-то себе в карман под штаны.
— Сколько отсюда пешком до Луклы?
— Два часа.
— Блин!
Андрей помолчал, прикидывая.
— Хорошо, тогда так. Ты будешь ходить в Луклу за едой раз в день, утром. Приноси еду сразу на весь день. И в первый раз возьми сюда портера, чтобы он принес еще то, что я закажу, разные консервы… ну я напишу тебе список и дам деньги.
Девочка кивнула.
— Спать я буду…
Андрей с сомнением осмотрелся, но девочка уже копошилась в углу за печкой, и через минуту вытащила оттуда огромное теплое одеяло.
— Отлично. На нем я буду спать, а укрываться буду своим спальником. Блохи какие-нибудь, вши… есть?
Этих слов девочка не поняла, и Андрей изобразил мелких насекомых, прыгающих по одеялу. Так стало понятно, она рассмеялась и отрицательно покачала головой. Впрочем, это еще не гарантия… ладно, там видно будет.
Полянка перед хижиной была немного утоплена в холм, и её окружали невысокие стены. В центре было костровище, и больше ничего. Сбоку от хижины виднелись грядки с капустой, тянущиеся на десяток метров. Девочка шла за ним, как собачка.
— Твои родители сколько зарабатывают?
— Зарабатывают?? Нисколько…
— Ну… как это? Они же откуда-то берут деньги.
— А, деньги… у нас в Пхакдинге у соседей есть свинья.
— И?
— Когда она рожает, родители берут поросенка, и он растет.
— И?
— В конце года его продают за десять тысяч рупий.
— И всё?
— Да. Нам хватает. У нас еще есть огород – и тут, ну и там побольше, там еда…
— Десять тысяч рупий в год – это все деньги, что есть у твоей семьи?
— Пять тысяч. Пять мы отдаем за поросенка. Да… нам хватает…
— А в школу ты ходишь?
— Иногда… отец платит двадцать рупий в месяц за школу, но это очень дорого, и…
— И в школу ты в общем не ходишь, да?
— Ну да…
— Значит не хватает?
— Хватает…
— Почему же твои родители не возьмут двух, трех поросят, или их мало?
— Нет, не мало…
— Почему тогда им не взять больше поросят?
— А зачем? Отец говорит, что не хочет брать больше, нам хватает.
— Значит… нет, не понимаю. Отец твой работает?
— Нет…
— А что он делает-то??
— Ну… сидит во дворе, разговаривает с матерью, с соседями…
— Охуенно…
Андрей вздохнул. Ну, в конце концов, что тут… понятно, что ничего не изменить.
— Сколько тебе лет?
— Тринадцать.
— Ладно… я сейчас составлю список того, что тебе надо будет завтра купить в Лукле, а вот что есть сегодня…
— У меня есть рис, и можно сварить капусту, и есть чапати, нам хватит! – Радостно перебила она его.
Андрей улыбнулся, глядя в ее глазки и махнул рукой.
— ОК, давай – рис, чапати, капусты побольше, чай есть?
— Есть.
— Ну вот и чай, и достаточно. На меня внимания не обращай, я тут буду заниматься своими делами, — Андрей достал блокнот и ручку, — я писатель, пишу… понимаешь?
Она кивнула.
— Вот. Пишу, мне нужен покой, тишина… и костер пусть горит, и вечером, и по утрам тоже, я люблю костер, ну или хотя бы пусть угли тлеют. Все расходы записывай и приноси мне.
Девчонка снова кивнула и ушла в сторону огорода.
Значит, несколько дней можно будет тут пожить, и ни одного туриста, и, похоже, даже ни одного непальца, это удачно…
— Как тебя зовут? – крикнул он ей.
— Сита!
Сита… ну значит Сита, какая разница… ладно. Что это за здание… возникает чувство чего-то знакомого, но образ слишком расплывчат, но ведь это и не важно, а важно то, что это отличный резонирующий фактор для чувства тайны, вот это важно. Охуительно притягательное это чувство – чувство тайны, чувство зова. Очень редко появляется просто так, средь бела дня. Иногда какая-то музыка вызывает его, иногда, редко, сумеречные образы, но вот этот дом словно сочится тайной – повезло, что возник такой образ. Повезло… Кончики пальцев словно подернулись анестезией, как инеем, словно немного потеряли чувствительность – это потому, что чувство тайны такое сильное и устойчивое, а что будет, если переживать его еще и еще? Несколько минут? Полчаса? Час? Невозможно. Никогда это восприятие не держалось больше нескольких секунд, так что… полчаса… но вот сейчас оно держится без труда… блять, как это охуительно – испытывать чувство тайны, почему я раньше этого не знал, почему я был таким дураком, ведь это всегда рядом, всегда доступно, зачем я живу в таком водовороте хуеты? Как удачно, что я ебнулся с тропинки. Сейчас сидел бы в Лукле и жрал бы курицу, болтал о том и о сем, а то еще и в интернет бы сунулся новости читать… ножки мальчика привели меня к маленькой девочке… чувство тайны все меняет. Сита где-то там на огороде, и что в этом такого? Девочка возится с капустой на огороде, что в этом такого? Но не сейчас. Сейчас есть острое чувство тайны, и девочка на огороде приобрела значимость, невыносимо приятно видеть ее там, слышать – самые простые звуки и образы наполнены значимостью, какое удивительное переживание, и как я жил без этого? Как буду жить, когда это пройдет? Как ампутант, как урод, как плоский червь… есть музыка, которая вызывает чувство тайны! И есть mp-3 плеер, значит к своему зданию я могу добавить еще и музыку, и продлить.
Чувство тайны держалось, как плотный туман – довольно устойчиво, хоть и невесомо, и Андрей без спешки достал плеер, нашел папку «чувство тайны и зов», ткнул в Secret Service – Visions of you, и развалился на траве. Спустя минуту выяснилось, что музыка, вопреки ожиданиям, хоть и не помешала, но и не помогла. Это оказалось слишком грубым воздействием, и не хотелось во всем следовать ходу мелодии, и что-то в этом было не так, что-то некомфортно. Возможно, музыка лишь отчасти резонировала с чувством тайны, что было всё равно замечательно при условии, когда надо вырваться из серости, но не годилось в ситуации, когда чувство тайны и так есть само по себе.
Двойственное состояние – с одной стороны чувство освобождения, с другой – спазматические желания, проблески страхов что-то упустить, куда-то не успеть. Куда? Что? Неприятная раздвоенность, как бы от нее избавиться, стать цельным человеком. Цельным – не значит ограниченным, подавляющим желания. Цельным – значит таким, у которого есть ясность в том… в том… в чем? В том, куда влечет, в том – как жить. Вот в этом «как жить» есть какая-то слабина, какая-то расплывчатость и колебания, и исходящая отсюда неустойчивость и шаткость отравляет жизнь, лишает сил, превращая сталь в глину. Где-то тут источник слабости.
Андрей перевернулся на другой бок, уставился на острые горы в районе перевала, и вдруг до него дошло, что это ведь открытие! Пять минут повалялся на травке, и уже есть открытие. Ведь обнаружить слабое место – это открытие.
Неторопливо достав блокнот из напоясной сумки, он стал делать запись, и захотелось закончить с этим блокнотом и начать следующий, словно подчеркнуть тем самым, что какой-то этап пройден.
Хочется каких-то этапов, каких-то жизненных отрезков, по итогам которых можно что-то суммировать, определить качество прожитой жизни. Пятьсот дней? Круглое число, но это ведь больше полутора лет! Отрезки в полтора года – это совершенно нереально, это бесконечно долго. Триста? Почти год. Нет. Сто. Сто, кажется, подходит. Примерно три месяца. Быстрее вряд ли возможно добиться чего-то значимого. Во всяком случае сейчас это так – за сто дней можно совершить что-то значительное и подвести итоги. И вот тут снова… снова эта слабость. Блять! Точно я ее нашел, точно я ее прищучил. И вот она как раз тут, в этих ста днях, в этом она. Я не могу посвятить себя чему-то на сто процентов на сто дней, хотя глупость ведь – мне еще жить ну лет пятьдесят это точно. Люди гробят себя ненавистью, депрессиями, алкоголем, курением, уничтожением радостных желаний, и живут по семьдесят-восемьдесят, а то и сто лет. Конечно, остается вероятность несчастного случая, но это неважно, планировать несчастные случае невозможно, да и их вероятность сводится к минимуму за счет того, что мое тело, ум, психика становятся крепче, выносливее. Значит пятьдесят лет проживу точно. Блять, до меня это как-то не доходит… сколько я живу? Сколько я живу как самосознающее себя существо, которое принимает решения, берет на себя ответственность за свою жизнь? Два-три года! Всё, что до этого – это пассивное утекание вниз по течению, это искры жизни посреди потока помоев, уносящегося в слив. Живу-то я три года всего лишь! А впереди – пятьдесят минимум!! За эти три года… блин, сколько же всего изменилось, это даже описать трудно, и ведь я только-только выполз из жопы. И значит погрузиться во что-то на сто дней – это… это проблема – снова возникает страх упущенного времени. Глупость. Это ведь будет что-то такое, чего я сильно хочу. Ну вот чувство тайны. Разбить день на часовые отрезки, порождать чувство тайны, больше усилий прилагать вечером и ночью, потому что оно возникает легче именно в темноте, резонирует с образами домов, улиц, деревьев именно в темноте. Днем больше сосредоточиться на… на твердости, например. Твердость сама по себе резонирует с чувством тайны, ведь хрен его знает – куда все это ведет. Вчера было щекочущее наслаждение, а от него возникло электричество в языке, губах. Тело медленно раскрывается, и можно это ускорить. Добавить физической активности, камни потаскать например…
Взгляд упал на стенку, ограждающую полянку перед хижиной. Камни есть, легко будет найти такие, чтобы их поднимать. Перчатки, кстати, есть в Лукле, и если послать за ними Ситу… и взять лапы… она могла бы держать лапы, заодно поучу её…
— Сита!
Спустя десять секунд девчонка уже примчалась и встала перед ним, ожидая указаний.
— Боксом хочешь заниматься?
— Боксом? :)
Она часто улыбается – когда что-то понимает или не понимает, когда смущена или рада, и улыбка совсем не выглядит идиотской и деланной – это именно улыбка, а не гримаса.
— Боксом.
Андрей встал, поднял кулаки к лицу и сделал несколько движений в ее сторону – пару джебов, кроссов, хук, снова кросс. Сита рассмеялась, тоже подняла кулаки и встала в такую же стойку, копируя его. Она уловила сразу многое, и стойка была вполне правильной, красивой, энергичной.
Точно. Хочется ее поучить. [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…] крепкой, активной, ласковой и улыбчивой девочки.
Андрей улыбнулся, подошел к ней и, немного остерегаясь её напугать, положил руку на её плечо и едва заметно притянул к себе. Она тут же подалась вперед, как будто давно только этого и ждала, и он прижал ее к себе. Она задрала голову и смотрела ему в лицо с выражением полуулыбки, полуудивления, потом опустила голову и прижала к его груди. Блять, ну как можно не влюбиться в такую девочку? Мутные призраки русских детей замаячили на горизонте памяти – озлобленные, напряженные, воспринимающие любого взрослого как тирана, насильника, моральное пугало. На эту девочку всем похуй. Родителям её совершенно похуй – учится она или нет, интересно ей жить или нет, и получается, что это «похуй» — непревзойденное благо по сравнению с той «заботой», которой искалечены дети в России. Только дай ей шанс учиться, дай ей шанс быть самостоятельной, и она и боксировать будет, и книжки читать, и бизнесом заниматься, а другие дети не будут, а предпочтут вот так сидеть у себя дома на крыльце и ничего не делать. У них подрастает свинья, и вырученных за нее денег им хватит. Это растительная жизнь, но если они хотят так жить? Кроме того, хотят ли? Ведь им-то никто не предоставлял шансов. Интересно…
Андрей положил ладонь на голову Ситы и легко погладил её. Она стояла, не шевелясь, а затем обняла его обеими руками и крепче прижалась. Её никто никогда не будет ласкать. Её облапают, выебут, запузырят и сделают из нее домохозяйку. Андрей уже разговаривал с непальцами и непалками об их семейной и половой жизни, и это, конечно, шокирует… Как-то одна девушка-служанка в гестхаузе разговорилась и рассказала ему многое из жизни непальских женщин. Она спала с ним и они часто трахались, и много разговаривали. И кстати, он ведь и в неё немного влюбился и ему тоже хотелось сделать для неё что-то, но она отказалась – просто тупо отказалась, и спустя год они еще раз встретились – она уже нашла себе непальского парня, уже была совершенной подстилкой под ним, это уже был сломанный человек, и они расстались – он даже не стал предлагать ей потрахаться, да и не было смысла – она держалась отчужденно и даже немного враждебно. Это впечатляет, мягко говоря… когда человек понимает, что идет в тюрьму, и понимает что есть выбор, и все равно выбирает идти в тюрьму. И все равно непальцы остаются при этом улыбчивыми, спокойными. Удивительная нация. Или наоборот? Нормальная нация? Ведь и малайцы такие же, и индонезийцы. На русских произведен ужасающий опыт по селекции уродов – уничтожают всё, что высовывается, на протяжении ста лет… Ну так и европейцы не радуют – они переполнены по самые уши сдавленной агрессией. Они ненавидят себя, свою жизнь, ненавидят часто и секс несмотря на внешнюю терпимость, хотя и довольство они испытывают на порядок, на два порядка больше, чем русские, что и делает их все же приемлемыми, ну это если быть с ними вежливым… Но ведь он может изменить жизнь Ситы? Может. А она захочет? Вряд ли.
Андрей отстранил её от себя и посмотрел ей в глаза. Как легко влюбиться в такую девочку! Это просто пиздец. А человеку, выросшему среди гоблинов, влюбиться в такую девочку особенно просто — раз плюнуть. За минуту. Сейчас уже было понятно, что спать они будут вместе. Она, конечно, ляжет спать одетая, ведь даже мужья и жены спят тут одетыми и ни разу в жизни не видят друг друга голым. Ну и ладно. Секс с тринадцатилетней девочкой… нет, не хочется создавать столько сложностей. Неизвестно, как это отразится на ней, и неизвестно, расскажет ли она кому-нибудь… нет, черт с ним, с сексом, они будут просто спать вместе, обнимая друг друга – это и безопасно, и спокойно, [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…] секс, в котором столько всего намешано, столько всего искажено, что и секса-то не будет, а будут только разные психологические выверты с ревностью, чувством стыда, вины… черт с ним, с сексом, люди убили в себе секс, убили окончательно и бесповоротно, эта истерия дошла до дна и, кажется, скоро пробьет дно и закопается в самую мантию, так что… лет через пятьдесят… но тогда ему будет уже восемьдесят, и девочкам, девушкам и женщинам он будет уже неинтересен, в какой бы отличной физической форме он бы ни был к тому времени. Хуета…
— Значит, боксом. – Произнес задумчиво Андрей. – Ты зайдешь в Лукле к моим друзьям и заберешь у них то, что они тебе дадут, положишь в корзину к портеру, ок?
Девчонка кивнула и ускакала на огород, [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…].
Нужно решить эту проблему. Чтобы ее решить, нужно в ней разобраться. Нужно хотя бы ее сформулировать ясно, потому что пока что это просто смутный комок. Как жить. Надо сформулировать, что имеется в виду.
Как жить – так, как будто жить осталось тридцать лет, или так, будто жизнь будет длиной в сто, сто пятьдесят лет как минимум? Вот странная задача, которая является источником импотенции и просирания времени. Или жить так, как если бы осталось десять лет? Ведь люди и в сорок умирают, в пятьдесят – резко стареют, сердце прихватило, или рак, или еще какая-нибудь хуйня, и всё. И есть уверенность… да, есть вот эта ебаная уверенность, что никто не застрахован от такого исхода. Откуда эта уверенность? Она от этих разлагающихся при жизни людей. И с этим что-то надо сделать, надо разрубить этот узел, потому что если жить осталось лет десять, то… то почему-то сложно реализовывать желания учить языки, науки – как будто делаешь что-то такое, что совсем неважно, а надо сосредоточиться на важном, а что важно? Ну например, упереться в порождение озаренных восприятий, пробиться к осознанным сновидениям, торопиться, чтобы успеть, успеть куда? Успеть как-то так измениться, что может быть позволит отсрочить смерть. А если жить не меньше ста пятидесяти лет? Это переживается совсем по-другому. Времени много, уж точно успею завершить свои первоочередные исследования, уж точно успею так сильно измениться, что ни о каких болезнях и старении и речи не будет, и… и что? И значит можно реализовывать простые радостные желания – смотреть фильмы, учить языки, читать научные статьи и может даже начать последовательно заниматься какой-нибудь наукой – не только историей, но и математикой, физикой, генетикой – всем тем, что приносит удовольствие от ясности, от познания мира. А если умирать через десять лет, ну или через двадцать, то заниматься математикой – лишь терять драгоценное время. Как говорил дон Хуан – люди живут так, словно они вечны. Вот отсюда тоже растут ноги у этой тревожности, ведь я не буду жить вечно, значит надо торопиться, значит надо жить особенно насыщенно, но тут какая-то хуйня, ведь жить насыщенно – это и значит следовать радостным желаниям, делать только то, что интересно, ведь люди-то откладывают свою жизнь, они сначала ждут когда дети вырастут, потом когда родители умрут, потом когда внуки подрастут, они вечно все откладывают на потом, позволяя себя насиловать, терпя постепенное умирание, ведь дон Хуан об этом говорил, и это не имеет никакого отношения к такой жизни, какая у него есть сейчас. Всё перемешалось в кучу, и эта куча мешает жить. Надо разобраться. Сто дней. Очень хочется. Очень хочется начать жить такими отрезками – сто дней, а потом – подводить итог каждого такого отрезка. И мешает вот эта неопределенность в том – как жить – как если впереди минимум сто лет или только двадцать? Пока это не решить, и в сто дней ничего не будет – будет размазанность, не будет собранной устремленности к интересным задачам, не будет полной самоотдачи. Хорошо. По крайней мере проблема выявлена, а это уже очень хорошо… Я ее решу и буду изучать кластеры. Это охуенно будет хорошо!
Спать захотелось уже в девять. Сита уже час ходила сонная, но явно ждала, пока Андрей ляжет, и когда он улёгся на одеяло, тут же скользнула к нему. Не раздеваясь, конечно, и отворачиваясь изо всех сил, когда он разделся до трусов. Сложилась пополам, согнув коленки и уткнувшись в его плечо мордочкой. [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…] вызывало пронзительную нежность, так что даже в кончике языка возникло электричество – как бывает, когда приставляешь язык к контактам батарейки. Электрические искры забегали по языку и установились в равномерное напряжение, как будто по языку струится слабый и приятный ток. Затем загорелось ментоловым свежим пламенем в нёбе – сначала в центре, потом глубже, еще глубже к горлу, прожигая нёбо, наполняя голову свежестью. Затем – пронзительный укол в глубине горла, как будто холодный, острый стальной стилет мягко и приятно вонзился в ткани. Затем снова внимание перетекло на нежность, [… этот фрагмент (1 страница) запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…]. Как мало нежности. Как блять страшно мало нежности в мире обдолбанных ненавистью к сексу и ласкам людей… можно было бы гулять по улице, трогать тельца [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…] девушек, женщин, давать им трогать себя, можно ведь столько получать удовольствия, можно столько испытывать близости, открытости и нежности в этих мимолетных контактах, ласках! Невозможно себе представить – каким бы был мир, где каждый может подойти к каждому, спросить разрешения, и если ок, то потискать, потрогать, погладить, поцеловать, и делать это столько, сколько обоим хочется. [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…]
Ненависть снова стала подниматься откуда-то из глубин, и Андрей с усилием остановил эту волну. Ненавидеть очень неприятно. Но мысль, постояв несколько секунд в нерешительности, снова пошла в ту же сторону. Вот кричать на ребенка, шлепать его, заставлять делать то, что ему неприятно – это не преступление, [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…]. Блять, блять, блять… уроды, блять, ну как же такое вообще могло произойти, как вообще такая чудовищная мерзость могла случиться с человечеством…
Андрей глубоко вздохнул. Нет. Об этом лучше не думать. Это катастрофа, случившаяся со всем человечеством, и нет никаких способов что-то тут изменить. Просто ждать, пятьдесят, сто, двести лет. Хочется дождаться. Блять, как хочется дождаться… Это так просто, это ведь так элементарно! Не надо никаких экономических реформ и политических дрязг, не нужно лязганье оружия или высокие технологии. Как просто сделать это, просто позволив себе, и мир изменится от одного этого необратимо и невероятно сильно. Ревность берет свои силы в понимании того, что ебать как сложно будет найти еще девушку или парня, с которым понравится и будет возможным тискаться, трахаться. А если вокруг – тысячи, миллионы девушек и парней, если ты можешь пойти в толпу и выбирать, кого хочешь, и будут выбирать тебя, и можно за день получить удовольствие с сотней девушек или парней, то на чем будет стоять ревность, собственничество? Главная опора взаимного и добровольного рабовладения растрескается и перестанет держать. Когда люди это сделают? А что, если открыть такой «лапательный» курорт? Клевая идея… то есть построить отель, в котором каждый проживающий имеет право подойти к другому проживающему и спросить – можно ли потрогать вот тут или тут, и ты не имеешь права проявить грубость в ответ – можно только сказать «нет», после чего уже нельзя настаивать… ну правила поведения обдумать легко. Из этого можно и бизнес сделать, и провести такой интересный эксперимент… А еще можно на запястья вешать цветные пушистые браслеты. Одел синий – значит хочешь, чтобы к тебе подходили девушки и предлагали тискаться. Одел красный – хочешь, чтобы к тебе подходили мужчины. Одел оба – значит оба. И так далее. В каждом номере – комплект браслетов и описание их смысла. Чтобы мудаки это не приравняли к развратному поведению, разрешить тискать на территории отеля только открытые части тела или под одеждой, не снимая её…
Мысль захватила его, и мысленно он уже прикидывал – какие в таком отеле могли бы быть правила, как бы всё это работало, какие люди приезжали бы жить в такой отель, а потом можно открыть международную сеть таких отелей, ведь главное – не просто предоставить людям комфорт. Главное – отличаться, найти свою нишу. Можно зарабатывать, продавая водку, а можно – создавая такие отели, в которых работают социальные модели будущего. Блять, это интересно, это интересно! Ну и как тут теперь высидишь в этой хижине?:) Хочется сорваться, прибежать в Луклу, разбудить всех и начать вместе строить планы — прямо сейчас. Сто дней, значит?:) Уже в первые несколько часов многое испытано – от стальной холодной пронзающей иглы наслаждения в нёбе, от затапливающей нежности, до ужасно интересной коммерческой и социальной идеи. Неплохо начались сто дней…
Глаза постепенно стали слипаться, и мысли о лапательном отеле стали перемешиваться в причудливую смесь с формулами из математического анализа, так что Андрей прекратил бороться со сном, [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…]. Она немного шевельнулась, прижалась к нему одним резким порывом и расслабилась, снова проваливаясь в сон. Образ таинственного дома с колоннами, проступающий своими странно-знакомыми контурами из темноты, появился перед его закрытыми глазами и отполз куда-то обратно.
Но он не заснул. Сонливость висела где-то на грани сознания, то подкатывала, то отходила, и наконец и вдруг ушла совсем. Это как-то не входило в его планы. Хотелось уснуть, и проснуться рано утром, а если сейчас встать и начать бродить, читать, то снова всё затянется до часу-двух ночи, а потом просыпаться в десять-одиннадцать с чувством просранной половины дня – вот этого совсем не хотелось. Поваляться немного? [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…].
Волна страха пробежала по позвоночнику и испарилась, оставив след в виде испарины на лбу. Вспышка страха была такой стремительной и мощной, что только спустя пару секунд Андрей собрался и вернулся в нормальное состояние. Захотелось зажмурить глаза, чтобы остановиться и подумать. Подумать над очень простым вопросом – КАК он может в полной, кромешной темноте видеть все мельчайшие детали лица Ситы?? Снова угрожающая волна страха подобралась откуда-то из глубины, но Андрей сжал зубы и отправил её в небытие. Зажмурить глаза, значит?.. хорошая идея… прекрасная идея! Захотелось расхохотаться, и теперь уже пришлось сдерживать волну искристого веселья. Зажмурить глаза никак не удалось бы, по той простой причине, что глаза у него были закрыты… Андрей еще немного пошевелил веками, чтобы убедиться в этом. Удивило, что это потребовало значительных усилий. Спокойно разобраться. Сознание ясное на сто процентов. Абсолютно ясное сознание, никакой мути, никаких глюков. Как проверить? Последовательность событий. Помнится четко – вышли из гестхауза, перевалили через перевал, спуск вниз, ножки мальчика, падение, двойное падение, пришел сюда, Сита… всё помнится абсолютно точно и нет никаких провалов. Нет провалов…
Почему-то мысль об отсутствии провалов в памяти показалась немного тревожной и чем-то привлекательной. Что тут не так?
Сосредотачиваться было трудно. Хотелось смотреть в глазки Ситы. Большие, переливающиеся темным сиянием… какое еще «темное сияние»? Но оно было, и назвать его можно было именно так. Капля за каплей прибывало и наполнялось озеро необычного спокойствия, и хотелось смотреть в её глаза, ни на что не отвлекаясь, чтобы это озеро становилось шире и глубже. Что не так? Провалов в памяти нет, это точно, но… а что тогда есть? Есть. Вот именно. Что-то есть. Что-то есть, чего не было. Отсюда и тревожность и притягательность. Появилось в памяти что-то, чего не было раньше, и это определенно связано с двойным падением. Что появилось «между» двумя переживаниями одного и того же, что-то втерлось в промежуток времени, которого не существует, если допустить, что имел место не совсем элементарный сбой памяти, отягощенный дежавю. Что-то было пережито ещё, что сейчас едва вспоминается, когда словно втекаешь, втягиваешься во взгляд Ситы. Но глаза закрыты и её глаза наверняка закрыты тоже, и всё это, наверное, просто последствие сотрясения мозга и кровопотери. Наверное… ну и что? И какая разница? Если я сейчас переживаю что-то, то какая разница – сон это или отделение от тела или осознанное сновидение или последствия травмы мозга или что угодно ещё? Ведь я сейчас это переживаю, и это не отменится ничем. Какое бы объяснение ни было тут предположено, это не отменяет того, что сейчас я это переживаю, а значит – получаю опыт, который оставит во мне определенный след, каким бы ни было происхождение этого опыта, так что… насрать на все эти спекуляции, и просто переживать. Какая у меня убогая жизнь… сколько всего таинственного, удивительного существует, и моя жизнь – беспомощное, преступно транжирное скольжение по поверхности, копошение в ерунде. Я копошусь в ерунде. Что удерживает? Преодолеть инерцию, вытащить себя за волосы из вязкой глины обыденности. Обыденность – самый страшный враг для тех, кто выполз более или менее из гавна негативных эмоций. Я воспринимаю себя человеком. Не в биологическом, а в психическом смысле. Я человек, и значит, мне никогда не стать кем-то другим, совсем другим, совершенно другим. Сотни лет назад люди тоже воспринимали себя людьми. Человек был человеком, то есть в основном – таким как все. Допустимо отойти на шаг или два в сторону, но не больше. Больше – это уже стать диавольским отродьем, ведьмой, предателем народа и партии. Восприятие себя человеком расставляет непреодолимые стены, за которые соваться не то чтобы нельзя, а просто немыслимо. Ну просто мысль не идет туда. Это тюрьма без стен, а раз стен как бы нет, то нет и восприятия тюрьмы.
Что-то такое стало вырисовываться, проявляться из тихо перебираемых мыслей, и это что-то было алмазно-прочным, красочным и решительным, оно было везде, и нельзя было представить, что можно жить, не переживая этого. А потом в груди переполнилось и ударило наслаждением, и снаружи хижины возник ураганный ветер, он разрывал крышу и продавливал стены и каким-то образом он был и тут, внутри, промывая стремительными потоками пространство где-то глубоко, освобождая из-под илистых наносов сверкающие золотистые нити, протянувшиеся из бесконечности в бесконечность и излучающие пронзительное до слез блаженство, и он поклялся, что не забудет.
С утра голова была на удивление пустая. Как будто перенапрягся и выдохся, и теперь – разреженный воздух вокруг, разреженность чувств внутри. Ситы не было. Конечно, она встала часов в пять и уже была, наверное, в Лукле.
Андрей полез в напоясную сумку и достал часы. Девять! Фигасе. Так она уже наверное не в Лукле, а фигачит обратно с портером, едой и боксерскими перчатками. [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…], и нежность вспыхнула остро, очень остро. Слишком остро! В горле словно прожгло и осталось гореть расплавленным ртутным пятном. Ртутным, потому что казалось, что можно увидеть матово-серебристое расплавленное металлическое пятно в горле. Слишком часто что-то стало хотеться прибегать к этому способу выражать свои ощущения – «как будто я это вижу, хотя конечно понятно, что я не вижу, к глазам это не имеет отношения». Очень устойчивые и детализированные образы, которые, однако, не связаны со зрением. Их можно именно рассматривать.
Нежность горела посреди разреженного пространства чувств, и от этого казалась особенно пронзительной и значительной. Вот так, оказывается, бывает. Скажи кому «нежность», и представится что-то мягкое, расплывчатое, а кому и вовсе сентиментальное, ну это к нежности уже вообще отношения, конечно, имеет не больше, чем сюсюкание к симпатии. А нежность бывает и такой – мощной, страстной! Страстная нежность, смешно:) Могучая нежность:) Но вот факт… До чего же мертвы люди… до чего ужасна их неспособность увидеть хотя бы на миг всю безнадежность своего положения с атрофированной чувственностью. Всё равно как инвалиды, лишенные глаз, рук, ног, ушей, языка, хуя, кожи, удовлетворялись бы серыми смутными потрескиваниями в костях и считали бы свою жизнь нормальной, и ненавидели бы и презирали от всей души тех, кто стал бы рассказывать о целом мире красок, звуков, ощущений и чувств. И понимаешь это лишь тогда, когда что-то просыпается, а так – живешь и думаешь, что всё в порядке. Вечный, летаргический сон. Страшный враг.
Сильно захотелось обнять Ситу и отдать ей всё, что она смогла бы и захотела бы взять. Так невыносимо хочется учить, помогать, содействовать какому-нибудь существу, который страстно стремится к тому, чтобы измениться. Но такого не бывает. Таким человеком можно стать, лишь прожив целую эпоху полумертвого существования, выцарапываясь миллиметр за миллиметром, и если ему повезет, то он может как раз стать таким человеком сейчас. Ну не сейчас, а через сто дней или через тысячу дней, если сумеет выбраться окончательно из трясины обыденности, слепых уверенностей. Это значит, что он вскоре сможет стать вот таким человеком, которому захотелось бы изо всех сил помогать. Но бог с ним, с «изо всех сил», устроило бы и хотя бы немного помогать тому, кто время от времени стремится выбраться из гавна.
Что-то изменилось за эту ночь, но что? Как? Когда? Или не за ночь, а за вчерашний день? Ну уж явно не из-за того, что пробил голову, а из-за того, куда повлекло его настроение, тут и Сита, и ещё одно странное приключение – ночное, когда с закрытыми глазами видел он глубокие, сияющие темнотой её глаза. Что-то изменилось непоправимо, а он этого ещё не знал — только чувствовал, и не знал, как подступиться и понять. Сита. Мгновенная любовь к маленькой девочке. Как мало надо, чтобы влюбиться так сильно. Или не мало? Её глаза, её улыбчивая мордочка, разве это «малость»? А что тогда не малость?
И тут до него дошло, что он всегда жалел. Себя, Алингу, Хэла, уборщицу на Кат-Ба – всех и всегда. Всякий, кто хоть немного приближался к нему, с кем возникало хоть что-то приятное – к каждому возникала жалость, незаметная, кастрирующая и предательская, ведь разве способен на искренность с тем, кого жалеешь? Да ни за что. А она нужна – искренность его? Кому? Если кому не нужна, то он-то тут причем? Не нужна, так и иди, не останавливайся, найти того, с кем тебе комфортно. А он жалел. Жалость эта просачивалась сквозь незаметные трещины во внимании. Отвлекся на долю секунды, затуманилось что-то – вот она и пролезла и за собой ногу в дверной проем вставила, так что уже и не захлопнешь. Раз за разом, дверь за дверью, и вот не проходит и дня, как уже всё оплетено, так что не пошевелишься. Жалость порицалась в открытом рассуждении, изгонялась в своих демонстративных проявлениях, но не сумел он научиться распознавать её в тайных проникновениях и поползновениях, не сумел сорвать с неё маскировочные халаты псевдо-дружественности. Поэтому жалость была всегда. Даже к Джо? Да, даже к нему. Это просто автоматизм, это как дейтерий в воде – пьешь воду, поглощаешь и дейтерий, ведь он в любой воде всегда есть, если воду эту не очистить специальным способом. А теперь её нет. Странно понимать это, но её и в самом деле нет, от этого и мир вокруг кажется хрустально чистым, и внутри щекочущее наслаждение бегает по телу и кричать хочется в простом порыве освобожденной от плесени чистоты. Каким он теперь будет? С людьми незнакомыми и малознакомыми – таким же, или почти таким же, так как не было между ними ни близости, ни откровенности, и любое общение вполне сознательно было враньем, политикой. А вот с теми, кто ему друг, с кем у него влюбленность, нежность, или дружественность? Вот каким он будет с Алингой, когда нет в нём теперь жалости, и когда передавлена лазейка, которою она пробиралась в его мозг? Не станет ли он грубым? Не будет ли жесток или бесчувственен? Вот и вскрылась эта хрень – те же самые слепые сомнения, какие одолевают человека, впервые в жизни услышавшего идею устранения негативных эмоций – а не омертвеет ли он, не умрет ли, не станет ли холодным чудищем-вампиром, не способным любить и получать радость? Как будто именно злоба, ревность, скука и грусть делают человека живым! Обычные страхи наркомана, это вполне понятно, и сейчас тоже покусывает его наркоманский страх, страх ломки, да только сил у этого динозавра немного – не страшны эти покусывания, куда им… справиться вот с этой хрустальной пронзительностью? Подергается и издохнет.
А каким он теперь станет – без жалости совсем – это в самом деле было интересно. Посмотреть, понаблюдать за собой как за подопытным кроликом, описать изменения – это интересно. Ситу ведь тоже жалел, сто процентов. А теперь она первая и станет перед ним новым, по ней первой и можно будет составить впечатление о нём, какой он теперь, не забывать только посматривать и фиксировать.
Как это интересно – без жалости… Жалость хороша в мире убийц. Жалость там – первая добродетель. Будь сейчас век убийств и пыток, первым он боролся бы за великую ценность жалости. Но в мире, где люди уже люди, а не узколобые ненавидящие презирающие и подавляющие всё живое хлюди, жалость – яд. Сейчас это особенно ясно, когда не убавилось ни нежности, ни влюбленности, ни желания дружить и помогать – а только прибавилось много нового – что-то новое словно просачивается сквозь эту хрустальность, наполняет его ещё непонятно чем, но уже с отчетливым привкусом поразительной свободы и мерцающей преданности.
И ещё сильнее захотелось штурма – разломать в себе давно отжившее и отсыревшее, держащееся только на его вялости. Снова – пронзительно холодное лезвие стилета, пронзающее основание его нёба. Это не остановить. День за днем, неделя за неделей, год за годом – он будет меняться, и этого не остановить уже никак, не запугать, не смутить, не запутать. От этого – восторг и торжество и предвосхищение. От этого – спокойствие настоящего момента, ведь уже прямо сейчас существует эта неизбежность, а значит – откуда возьмется волнение неуверенности? Волноваться по мелочам… как-то не затрагивает, всё равно это. а волноваться по-крупному – никак не выйдет, так как есть неизбежность будущего, в котором будет много ясности, много глубоких переживаний, откровений. Разве можно волноваться?? Трудно сейчас это представить. И получается, что это ещё один подарок безжалостности? Возможно… Определенно так. Свобода от жалости прямым образом ведет к свободе от тревожности. Блять как необычно… необычно быть человеком без тревожности. Она ведь всегда была, сволочь! Такая же незаметная, как и жалость. Пока она есть – тихая такая, тонкой пленкой плесени заволакивающая, хрен ее различишь, будешь жить и годами не видеть и так никогда и не увидеть ее. А стоило ей скособочиться и упасть, как покрывало соскальзывает с кровати, и теперь всё ясно без сомнений.
И наверное не только жалость и тревожность всегда лежали на мне и придавливали, удушали? Что-то ещё наверняка лежит и гниёт. Взгляд нужен свежий, искренность нужна пронзительная, чтобы снова перетряхнуть, снова задавать себе простые вопросы. И вот поэтому тоже штурм хочется – раздёргать свою устоявшуюся лужицу, грубо влезть в тихий омут и перевернуть там всех чертей, впустить туда этот хрустальный свет, от одного прикосновения которого шипят и корчатся разные отравляющие и удушающие хрени.
На гребне холма, возвышающегося над хижиной, в просвете между деревьями промелькнула фигурка, в которой он легко узнал Ситу. Значит сейчас и портер должен показаться… вот он. Минут через десять уже тут будут. И от этого радость возникла такая, какая бывает только к очень близкому человеку, и тут же трезвая мысль о том, что пока что всё это по большей части дорисовки, и на самом-то деле совершенно неясно – хочет ли чего-то она от жизни, или отвернется при первом же его высказывании, забудет, вычеркнет из жизни. Так легко дорисовывать в улыбчивой обезьянке. Может быть, пора с ней поговорить? О чем угодно, это не так важно, о чём говорить, главное – как говорить, показать ли ей мир другими глазами, дать ли ей пример других поступков, других целей, других отношений, и посмотреть – отзывается ли что-то, появляется ли серьезность и интерес в глазах, или так и ничего и не будет кроме широкой улыбки и льнущей ласковости, что, конечно, совсем не мало, но уж явно не то, что сейчас ему в ней рисовалось, судя по той искристой радости, возникшей при виде её. Вот неожиданно сложное решение – потянуть с этим или форсировать? Потянуть – значит подарить себе несколько дней, а то и с неделю приятных волнений, нежности, даже преданности может быть, но – ценой самообмана, ценой закрывания глаз, что всегда было противно, сколько помнится. Почему есть такая притягательность в искренности? Что-то в этом такое, что не позволяет самообмануться пусть даже ненадолго, какая-то всплескивающаяся потребность, настоятельный императив, к которому иногда даже злость возникает – ну почему бы не подождать недельку, почему бы не дать себе удовольствия?
Странная торговля искренности с преданностью. Обмани себя, и получишь возможность испытывать преданность, да и обмануть-то надо совсем чуть-чуть, не отказав вообще в исследовании, а лишь отложив его ненамного, по настроению, по неимению подходящего случая, ну просто попозже, в чём срочность-то? И будет в самом деле преданность? Или уже не будет, пока не вытеснишь эту крупицу самообмана так, чтобы и в памяти её не было? Пока не думал об этом, испытывал и симпатию и преданность до всплесков блаженства, а сейчас уже ведь не забыть, ясность будет колоться, как жесткая трава, и не даст полежать и понежиться.
Андрей шумно вздохнул и прервал мысли. А ведь ещё что-то изменилось. Что-то изменилось, и сейчас это почувствовалось ясно, но не ясно только – что. Если снова посмотреть на тот холм и подождать… что-то уже почти совершенно ясное. Но ясность окончательно вильнула хвостом и ускользнула. И фиг с ней. Сейчас будет вкусная жареная курица… блин… как сильно хочется жареной курицы с картошкой! Удовольствие от вкусной еды – одно из самых сильных, и тот, кто с этим спорит, или неискренен или обожрался. Люди постоянно живут в состоянии обожранности, вообще это же ужасно, они ведь лишили себя одного из сильнейших удовольствий! Впрочем, тот, кто неприятно голодает, также не знает настоящего удовольствия от еды – он знает только лихорадочную страсть, что бесконечно далеко от сладостного ощущения предвкушения еды – такого, когда почти всякая еда становится вкусной, а вкусная – сверхвкусной.
Люди убили в себе способность наслаждаться сексом, они убили в себе способность наслаждаться изучением и познанием, они убили в себе способность наслаждаться физической активностью, превратив в обязаловку даже приятные им упражнения, и вот ещё они убили в себе способность испытывать такое охуительное удовольствие – вкусно поесть. Шизанутый мир. Ебанутые на всю голову кретины. Уроды, штампующие и тиражирующее свое уродство. Какоё всё-таки гавно, этот наш мир…
Глупо это. Глупо пытаться решать что-то о своих желаниях. Но вот могут ли измениться сами желания в зависимости от того, какая есть уверенность в длительности жизни? Проверить это можно, но очень трудно. Попробуй убеди себя в том, что умирать – через год или пять лет! И вряд ли возможно и совершенно не хочется. А что проживешь лет двести? Тоже очень сложно, и непонятно – возможно ли, но вот это уже хочется. Сейчас наверняка есть определенная уверенность, ну скажем в восемьдесят или девяносто. Теперь, если начать работать над тем, чтобы создавать и поддерживать уверенность в том, что проживу минимум двести, изменятся ли желания? А вот страх-то снова и возникает. Что если убедишь себя в неизбежности двухсотлетнего существования, а потом окажется, что растранжирил время? Проблема, блять… и как ее решить, хрен знает, а решать надо, так как понятно, что уверенность решает многое, многое определяет, если вообще не почти всё. Просто тупо в лоб преодолевать этот страх – можно, но неэффективно. Но если другого пути нет… а все же, какая разница сейчас-то? Сейчас есть обостренное желание, прямо таки потребность в штурме, и это желание совершенно не зависит от срока жизни, так что устарели все эти сомнения и колебания. Они существовать могут лишь тогда, когда жизнь размеренная, а если рвёт на части в предвкушении работы, то сомнения эти смехотворны и силой не обладают никакой. Вот так бы и жить – в состоянии чётко определенных, сильных и радостных желаний, когда не имеет значения – умрешь сейчас или через тысячу лет, потому что именно эти желания и дают чувство наполненности. Горизонт насыщенности. Когда Джо говорил об этом, казалось всё понятным, но понятно-то оно было логически скорее, по смутным полу-воспоминаниям, полу-фантазиям, в которых переживаемые когда-то желания аппроксимировались до такого уровня силы и направленности, какого, наверное, никогда и не было в реальности. И сейчас это переживается совсем иначе. Сейчас это – твердая данность, а не догадки.
Сита выскочила из-за угла каменной стенки, увидела Андрея, и мордочка у неё стала такая счастливая, что ни о чём думать больше не хотелось, и если бы не портер, который должен был бы где-то сейчас появиться, схватил бы он её и прижал к себе, [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…]. И пока он сожалел о невозможности прямо сейчас её обнять, она сама на него прыгнула, обхватила руками и ногами, как обезьянка, и повисла на нём, так что руки сами подхватили её [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…] и прижали к себе. Насрать на портера. В конце концов обниматься – это не запрещено, и в конце концов невозможно удержаться. А ведь её можно было бы легально удочерить? Хрен, у неё же есть родители… Тогда её можно… купить! Ну взять к себе, на работу, типа помощницы-гувернантки, платить родителям сто долларов в год, и они отъебутся не задумываясь. Это если Сита захочет. Это если она не превратится в кухонную клушу, так что необходимо понять – может ли она чем-то заинтересоваться, может ли начать создавать свою жизнь, а не течь по мутному течению.
Что-то подозрительно, что слишком часто стали возникать мысли о том, чтобы кого-то воспитывать, кому-то содействовать, построить школы… не является ли это признаком нехватки собственной насыщенности, которую пытаешься невольно восполнить за счет фантазий о том, как кто-то другой будет менять свою жизнь? И когда этот кто-то другой оказывается не настолько устремленным, как хочется, то возникает разочарование. Вроде нет… на самом деле сильно хочется, чтобы Сита оказалась живой девочкой. Но еще больше хочется самому стать живым, а с этим пока что тупик – идея стодневного штурма по-прежнему остается в статусе чего-то очень привлекательного, но не запущенного.
Андрей [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…], она соскользнула с него и помчалась выгружать вещи из корзины портера, но, не добежав, неожидан повернулась и снова подбежала к Андрею, обняла его за шею, подпрыгнув, [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…], потом снова спрыгнула и умчалась. Влюбилась? Влюбленная тринадцатилетняя девочка…это, наверное, самое охуенное, что может быть. Возник резкий прилив нежности и радости – радости за неё, что ей повезло – влюбиться в тринадцать лет в не урода, в человека, который может дать ей многое – помогать, предоставлять возможность учиться, [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…], разговаривать, делиться своими мыслями и опытом. Вообще, наверное, та девочка, которая в семь-четырнадцать лет не имела возможности влюбиться в адекватного, неглупого и нежного парня, это девочка с потерянным детством. С потерянной жизнью, может быть. Да и мальчики – то же самое.
Странное чувство благодарности к самому себе. Благодарность за то, что не мудак, что можешь испытывать ответную влюбленность, нежность, что не хочешь захапать себе как вещь, что хочется помогать, учить, учить быть свободной, в том числе и от привязанности к самому себе. Необычно очень… благодарность к самому себе:)
Очень приятно смотреть на неё – как она двигается, как поставила лапку, как нагнулась, как выпрямилась… любое движение приятно, красиво. Очень здорово, когда есть такое… так почему не начать сто дней? Почему не начать отсчет? Почему не принять решение, что вчерашний или позавчерашний день были первыми в этой сотне, зафиксировать результаты… потому что страх поражения.
Ответ пришел безо всякого труда, словно за ночь и за утро этот вопрос отлежался и сам собою прояснился. Страх поражения и только он. А вдруг через сто дней окажется, что ничего заметно не изменилось? Вдруг не хватит желания совершать однонаправленные действия? Через неделю желания сдуются и снова захочется только читать, смотреть фильмы, может немного заниматься какой-нибудь физической активностью, трахаться и всё? И тогда возникнет неудовольствие, разочарование… или ещё хуже – начну себя насиловать, и тогда вообще возникнет отравление и апатия. Что сейчас интересно? Пробиться в осознанные сновидения, исследовать массированные переживания озаренных восприятий и озаренных ощущений – наверное сейчас это самое интересное, но достаточно ли этого интереса, чтобы избежать апатии и разочарования, самоизнасилования и выпадения в осадок? Какое-то странное, колеблющееся состояние. Иногда пораженчество усиливается и обездвиживает, и тогда кажется, что уж точно не надо никаких стодневных засечек – просто получай удовольствие. А иногда это «просто получай удовольствие» и становится как раз желанием штурма. А ещё страх отстать. Что сейчас делают ребята в Лукле? Они могут получить или не получить ожидаемого, но они борются, они пытаются пробиться, получить интересные результаты, и значит они получат опыт, у них наверняка будет хоть что-то интересное, даже если это будет совсем не там, где они ищут… кстати, вот это мысль очень интересная!
Андрей прикусил губу, чтобы не вскочить и не расплескать ясность в пузыристой активности. Результаты всё равно будут. Там или не там, где ищешь, но они будут. Это очень, очень важно. И нельзя забыть!
Вытащив блокнот, Андрей быстро стал фиксировать возникающие мысли:
«Состояние штурма – приятное само по себе, и уже этим оправдано.»
«Состояние штурма – приятный и удобный формат для проведения исследований.»
«Штурм неизбежно приведет к результатам – там где их ожидаешь или там, где не ожидаешь – просто потому, что это приятное состояние, комфортное для совершения однонаправленных усилий. Я знаю точно, что результаты будут, что будет много интересных наблюдений – просто потому, что будет много однонаправленных действий в состоянии предвкушения. Поэтому нет оснований для страха поражения. Поражения быть не может в принципе. Уже вчера у меня было несколько очень интересных переживаний, наблюдений, о каком вообще поражении тут может идти речь? Это какая-то хуйня, какая-то слепая деструктивная уверенность, выращенная годами безрадостных действий и напряжений, мотивированных почти исключительно чувством собственной важности.»
Сделав эти записи, он еще и еще раз, уже неторопливо, перечитал их, испытывая очень приятное чувство, как будто что-то мягко укладывается внутри. Странное чувство! Его никак не описать, не свести ни к чему известному. Единственное, что приходит в голову – вот это образное выражение: «словно что-то мягко укладывается внутри, обволакивает». Словно пропитываешься мягким спокойствием. Это состояние знакомо. Точно было это раньше, но почему-то не описывал его – может именно потому, что оно казалось трудноописуемым, труднофиксируемым, хотя чего тут трудного? Вот ведь оно – переживается прямо сейчас – каждый раз, когда возобновляется эта ясность. Кажется… это и есть восприятие, сопровождающее растворение слепой уверенности. Точно. Эти восприятия сопровождают распадающуюся, теряющую свою силу слепую уверенность. Распад спазма в различающем сознании. Распад механической фиксации различения. Распад механически зафиксированной когда-то, болезненной и неадекватной конфигурации уверенностей. Вот оно, очень приятно переживать его снова и снова – определенно «мягкое» восприятие. Определенно «умиротворяющее» — как сквозь поры проступает безмятежность. Интересно, как можно интерпретировать то, что резонирующий образ – мягкое расслабление? Наверное это свидетельствует о том, что ложные уверенности всегда создают напряжение в конструкции психики. Как если перепутать детали в конструкторе и вместо подходящей умудриться всунуть что-то ненужное, неправильное, то конструкция вроде как будет существовать, но в ней возникнут деформирующие напряжения, от которых будет распространяться болезненность, повышенная усталость, отупение. Очень, очень похожая аналогия! Возникает резонанс удовольствия от неё. Ну так что – записываем в результаты стодневки? Вроде сейчас уже скептики если и не уничтожены окончательно, но силы лишены уж точно. Сейчас совсем не страшно поставить вчерашний день как начало периода в сто дней, и когда страх поражения убавился, сразу же и энтузиазм на пустом месте возник. Хочется не просто по верхам скакать – хочется, наконец, упереться рогами, порыть копытом землю, поисследовать кластеры, побороться за осознанные сновидения, получить опыт длительного порождения озаренных восприятий. А там видно будет – что получится. Что-то да получится точно.
Днём захотелось сделать несколько записей, и Андрей вытащил матрас на улицу, бросил его под стеной в тень, прислонился к подушке, приставленной к каменной стене.
«Почему не хочется в Луклу, общаться с Алингой, Илан, Хэлом? Наверняка будет интересно, и потом – хочется обмениваться наблюдениями. Есть что-то, что мешает. Что-то в самом общении. Я совсем не такой в любой компании людей – не такой, как когда я один. Нет той собранности, возникает размазанность, вовлечение в мелкие малозначимые впечатления – вот этого и не хочется. Но что же теперь – отказаться из-за этого от общения? Это было бы глупо. Значит надо просто научиться – научиться общаться, а точнее – научиться находиться среди них так, как если бы я был один, и включаться в общение именно тогда, когда хочется поделиться чем-то интересным, послушать что-то интересное.»
«Очень приятно смотреть на Ситу и представлять, что в далеком будущем – лет через двести или триста, дети будут спокойными, счастливыми, они смогут беситься или молчать, [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…] они смогут читать и учить науки или не делать этого, и никто их не будет насиловать, и взрослые вокруг них будут иметь свою насыщенную жизнь. Приятно представлять, что когда-нибудь люди по умолчанию будут относиться друг к другу с симпатией и любопытством, а не с глухой враждебностью и страхом враждебности. Через триста лет им даже трудно будет понять нас, как сейчас мы с трудом понимаем средневековых людей, сжигавших ведьм на кострах. Впрочем, живя в России это как раз представлять легко… Через триста лет они будут вспоминать обо мне? Об Алинге, о Джо, о тех людях, которые когда-то много столетий назад первыми стали бороться за ОзВ, первыми сформулировали принципы новой жизни и начали кое как пытаться жить в соответствии с ними. Будет у них симпатия к нам? Благодарность? Мне приятно представлять, что у них будет благодарность, но не потому, что это как-то раздувает мою важность, а потому, что мне самому приятно испытывать благодарность и приятно представлять, что симпатичные мне люди ее испытывают.»
«Через триста лет много миллионов детей будут жить без насилия друг другом, взрослыми и без самоизнасилования. Оказывается, мне трудно представить эту картину. Посреди костров, на которых сжигают красивых умных женщин, трудно было бы представить современный западный мир, в котором девочки могут трахаться, заниматься спортом, бизнесом. А ведь это было несколько сот лет назад, а мир стал развиваться намного быстрее – еще в середине двадцатого века в Европе женщины не имели избирательного права и считались людьми второго сорта. Еще в начале двадцатого века оголтелый расизм казался совершенно естественным отношением к другим нациям, и вопросы уничтожения ненужных рас обсуждались как нечто естественное, и не только обсуждались – геноцид процветал по всей планете. Сейчас конечно из Гитлера сделали козла отпущения, а ведь в его расовых представлениях не было ничего особенного – ничего такого, что было бы сколь-нибудь необычным для даже для просвещенных людей того времени. Так что все меняется и быстро. Значит – двести-триста лет… Блять, это ведь совсем немного! Двести лет! Ну во-первых, даже сейчас десятки тысяч людей в Японии, США, Европе живут по сто, сто десять лет. Даже сейчас! Они убивают себя ежесекундно, отравляют себя непрерывно негативными эмоциями, негативными уверенностями, отупением, подавлением радостных желаний, и они всё-таки доживают до ста десяти лет! Значит наше тело исключительно прочно, и значит надо просто его не убивать, чтобы прожить лет сто пятьдесят. А если культивировать озаренные восприятия, озаренные уверенности, то кажется ли двухсотлетняя жизнь чем-то нереальным? Не кажется. Но ведь и я меняюсь. Через двадцать лет – неужели я буду таким же тупым и беспомощным, как сейчас? Этого никак не может быть, значит – уже лет через двадцать я стану совершенно другим человеком, я смогу сделать множество открытий, я смогу сильно измениться и многое узнать о том, как сделать свое тело еще более выносливым и озаренным. Прожить двести-триста лет – сейчас это совсем не кажется невозможным, хотя уверенности-скептики конечно еще будут меня долго, очень долго доебывать. Ну и хуй с ними, у меня есть что противопоставить этому. Я буду как трактор, как бульдозер – делать свое дело, одна стодневка за другой, один день за другим, год за годом, и я продавлю, преодолею силу механических самоубийственных механизмов. Так сильно хочется жить в другом мире – в мире, в котором вот такие пупсы живут и получают удовольствие от жизни с самого начала, с самого раннего детства, и никто на них ни разу не наорет, не ударит по рукам или голове – с самого детства они смогут жить приятной и насыщенной жизнью, и какими они вырастут? Представить себе свободного и радостного ребенка легко, а представить себе такого же взрослого… не получается. Можно представить молодого парня или девушку, это не трудно, потому что я видел Алингу и других, и ещё часто буду их видеть, но вот взрослого… Джо слишком непонятен и всё-таки не близок мне. Интересно – почему? Потому что держит дистанцию. Это да… Или не поэтому, а потому, что у меня болезненная, нездоровая, психопатическая реакция на эту дистанцию? Скорее второе… Прожить триста лет, чтобы застать новый мир – настолько новый, что и мечтать о нём трудно. Это сильная цель. Это сильное желание. Оно будет мне помогать.»
«Интересно – а что потом? Люди в советских концлагерях в невыносимых, нереальных для выживания условиях все-таки выживали, но умирали тогда, когда дотянули до свободы – умирали на свободе, так как цель исчезала, а человек без сильных желаний – это человек мертвый. Будет ли так же со мной – динозавр из двадцатого века, я доживу до двадцать третьего, и умру, так как стремиться будет не к чему, наступит довольство и серость? Крайне маловероятно. Интересов-то становится всё больше. Интересов становится больше… а цель – единая мощная цель – если она исчезнет в связи с тем, что новый мир полностью вступит в свои права, тогда что? Ну, во-первых эта цель не единственна – мне очень интересно проникновение в тайны сознания, и чем дальше, тем больше интересного я буду узнавать, тем больше… и всё-таки – будет ли что-то, что будет буквально заставлять меня жить? Ну неважно – будет у меня уже к тому времени достаточно сильная мотивация жить просто ради того, чтобы общаться с близкими людьми, чтобы развивать новый мир, чтобы проникать дальше в тайны – а будет ли что-то, что будет именно отчаянно требовать жизни? Сама потребность жить? Люди в новом мире будут стареть и умирать? Не захочется ли мне отчаянно сильно проникнуть в тайны старения и умирания, чтобы избегнуть и того и другого или, по крайней мере, избегнуть их в такой неприемлемой форме, в которой это существует сейчас, когда после смерти близкого тебе человека он исчезает совсем, навсегда, без какой-либо надежды? Не захочется ли мне отчаянно бороться для того, чтобы пролить свет в этой безнадежной темноте? Вот если Сита умрет – это ведь всё, совсем всё. Религиозные люди могут оболванивать себя, чтобы избежать боли этой окончательности, но этот выход не для меня. Гильотина – не лучшее средство против перхоти. Что такое жизнь и смерть… и разве я не приближусь к пониманию этого, если смогу исследовать осознанные сновидения, внетелесный опыт? Туда я обязательно сунусь, обязательно.»
«Сильное желание прожить триста лет – оно раньше не было таким четким и сильным, почему-то не было. А сейчас есть. Это – изменение. Записал в список результатов первой стодневки».
«Странное, совершенно новое и необычное физическое переживание – как будто очень тонкое холодное до морозности лезвие прикоснулось к нёбу в самой глубине горла, прикоснулось и немного пронзило его вверх. Нейтральное ощущение – немного приятное. Возникло после того, как сегодня примерно тридцать минут чистого времени поддерживал группу восприятий преданность-отрешенность-торжество, смотря на Ситу и представляя детей через триста лет. Преданность, потому что она возникает спонтанно и легко к таким красивым, счастливым и свободным детям. Отрешенность, потому что я не хочу вешаться на них – меня восхищает сам факт того, что они будут жить, что они будут наслаждаться жизнью независимо от того – буду я тогда жив или нет, будут они помнить обо мне или нет, будут ли вообще знать о моем существовании или нет. Торжество, потому что новый мир победил. Эти три восприятия иногда проявлялись вместе, иногда парами, иногда по одиночке – было приятно перебирать их как… как струны. Да, это очень похожая аналогия – словно задел одну струну, и звучит преданность. Задел другую – добавился звук отрешенности. Это не просто аналогия, в ней что-то ещё… точнее не в ней, а в том, что я переживаю, описывая эту аналогию. Я и переживаю нечто очень интересное, когда совершаю вот такое действие, такое усилие по порождению этих восприятий. Сейчас есть преданность. Сейчас я сделал что-то, и возникла отрешенность. Очень легкое усилие. Приятное, легкое, как задеть струну.»
«Это ощущение хочется как-то назвать. Ничего не лезет в голову – пусть будет «пронзенное горло» пока что. Пронзенное горло переживается в одной точке, диаметром в несколько миллиметров, судя по ощущениям.»
«А теперь – пронзенное горло в другой точке – немного ближе сюда, ко рту, не в самой далекой глубине горла.»
«Немного правее даже появилось. Записал в результаты стодневки, так как появилось оно в результате порождения ОзВ. Это уже третья запись. Три открытия. Так и будет – быстрее или медленнее, но неотвратимо.»
«Интересно наблюдать, как звучат новые «струны» — [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…], сразу всплеск нежности.»
«Не хочется возникающие состояния сразу фиксировать и разлагать на составные части по восприятиям. Некоторые состояния содержат трудноразличимые восприятия, малознакомые, и если тут же пытаться их как-то определить, они исчезают, подменяясь уже известными восприятиями. Эффект, кстати, новый – раньше я его не выделял как отдельное, самостоятельное явление – подмена восприятий при попытке различить малознакомые испытываемые состояния. Этому эффекту можно дать название и в будущем контролировать, чтобы не попадаться в эту ловушку. Эффект подмены… нет, пусть будет «соскальзывание восприятий», клёво, пусть так. Значит, когда я чувствую, что в испытываемом мною состоянии есть какие-то малознакомые оттенки ОзВ, необходимо приостановить усилия по различению восприятий и просто подольше испытывать то, что есть, иначе усилия по различению могут по ошибке привести к подмене испытываемых восприятий уже знакомыми мне. И это еще одно открытие, ура! Записал в открытия. И кстати, я ещё вчера это заметил, но отвлекся и совершенно забыл, а сейчас переоткрыл это снова. И это клёво, это уменьшает спазматичность в фиксации открытий. Ну если не успел – это не катастрофа, неизбежно приду к этому снова.»
Закрыв блокнот, Андрей положил его рядом с собой, и Сита сразу же подскочила к нему. Она всё это время занималась своими делами – готовила обед, возилась на огороде, и при этом совершенно не выглядела заёбанной. Иногда она отвлекалась от дел и просто как будто игралась сама с собой, а иногда просто садилась и сидела, ничего не делая (это именно то, что родителей больше всего бесит в детях). Было приятно, что она не вешалась на него, как на источник впечатлений, а просто включила его в свою жизнь как приятную добавку. Время от времени она подходила к нему, без каких-то ужимок и предисловий обнимала за шею, встав на цыпочки или сев рядом, и просто сидела или стояла рядом, [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…] гладил по голове. Приятно было аккуратно класть ладонь на ее голову. Так же порывисто она [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…] уходила, без послесловий и вежливых ужимок. Захотела – расхотела, разве это не естественно? И какой обычный взрослый европеец может подумать, что ему есть чему научиться у этой девочки? «Развитые» цивилизованные психопаты, больные на всю голову церемониями, агрессией и страхом агрессии, пробившие свои мозги насквозь гвоздями удушающей вежливости – конечно, они считают, что стоят неизмеримо выше этой девочки в своём развитии, почитая тошнотворную помойку психопатических реакций и заученных словес как свидетельство своей развитости. Они будут жалеть её и, дай им волю, немедленно бы изнасиловали её «образованием», «приличиями» и прочей мутотенью. Сто процентов, что они жалели бы её.
Сита помахала ему ложкой, и он, отложив блокнот, подполз на четвереньках к очагу, чем вызвал в ней веселое подхихикивание. Она тоже встала на четвереньки и обнюхала его морду, кивая в сторону кастрюли. Для неё игра – естественная часть жизни, и насколько разительно она отличается от европейских детей-пенсионеров!
Ухватившись за ляжку, Андрей притянул её к себе, затем навалился на её спину всем телом, подмяв аккуратно под себя, и стал покусывать ей шею. Отбиваясь и смеясь, она стала кусаться в ответ, затем вывернулась и наскочила сверху, крепко вжавшись в него и уцепившись всеми четырьмя лапами. С Ситой на спине, Андрей так же на четвереньках подошел к кастрюле и стал наливать суп в тарелку. Сита, как мелкий зверек, внюхивалась в доносящийся до неё запах и не отцеплялась, и когда Андрей зачерпнул ложкой суп и поднес ложку ко рту, она быстрым движением перехватила его руку и аккуратно съела содержимое ложки. Так они и сожрали этот суп – Сита торчала у него на спине и иногда перехватывала ложку, а когда наелась, положила голову ему на плечи и так и лежала у него на спине, и было очень приятно так есть – [… этот фрагмент запрещен цензурой, полный текст может быть доступен лет через 200…]. Любить – это очень просто. И люди делают всё, чтобы сделать это сложным и даже преступным. И в этом – тягчайшее преступление против человечности, против жизни, тысячелетиями совершаемое моралистами всех конфессий и мастей.
После того, как жареная курица, принесенная из Луклы и разогретая на костре, тоже отправилась в их желудки, набежала сонливость. Андрей отполз обратно к одеялу и лег на него. Сита, словно ягуар, возлегающий на дереве, спустила свои лапки, и они свисали и покачивались в такт его переползаниям. Так они и уснули оба – валяясь друг на друге под послеполуденным мягким солнцем.