Русский изменить

Ошибка: нет перевода

×

Майя-6/2 Глава 1

Main page / Майя-6, часть 2: Белое небо Ронсевальской Земли / Майя-6/2 Глава 1

глава 1

Содержание

    Полоса солнечного света вырывалась из щели между шторами, и в этой золотистой струе, которая даже отсюда, из прохладного полумрака комнаты, каким-то неведомым образом ощущалась отчаянно жаркой, беспорядочно танцевали пылинки, приходя откуда-то сверху, вспыхивая искрами, словно в отчаянной попытке прожить ярко и насыщенно эти несколько отпущенных им судьбой секунд, и затем неумолимо уходя в небытие куда-то вниз, где лежали расплывчатые, душные тени. Когда-нибудь и я вот так же уйду в никуда, когда череда хаотических зигзагов в полосе света закончится вопреки моему желанию и разумению.

    Эти мысли надо остановить. Я знаю, что обычно они заканчиваются слезами и нестерпимой горечью в горле. Мыслям о смерти нельзя позволять бесконтрольно захватывать мой разум. И почему вообще я им это позволяю? Есть в них какая-то привлекательность, какая-то пронзительная трезвость, что-то пробуждающее, но все же слишком горькое. Может быть когда-то я и смогу относиться к ним не так болезненно, но явно не сейчас. В конце концов, надо просто окончательно проснуться, вылезти из кровати, раздвинуть шторы, и запах смерти исчезнет.

    Исчезнет?

    Что бы там ни было, но что касается смерти… смерть никуда не исчезнет… это я понимаю. Сейчас понимаю, пока я во власти страхов. Но можно встать с кровати и распахнуть шторы, и это спасет меня хотя бы на время от осознания ее неизбежности. Памятование о смерти может быть мучительным и травмирующим, да собственно всегда таковым и является. Вопрос стоит поставить иначе – может ли она не быть мучительной? Только в том случае, если… если что? Если объявить ей войну.

    Войну. Смешно.

    Ну смешно же, правда, вот так лежать тут в постели, будучи беспомощным, бесправным ребенком, ход жизни которого зависит от него самого на какую-то неисчислимо мелкую долю процента, и рассуждать о войне со смертью. Поборись со своей бабушкой для начала, сосунок. Да что там с бабушкой… поборись со своим страхом темноты, ты и этого не можешь. Ты ничего не можешь, а лежишь тут и мусолишь героические фантазии про борьбу со смертью.

    Куда тебе…

    Да и что вообще означает «объявить войну смерти»? Бросить ей вызов. В каком смысле? Имеет ли эта фраза вообще какой-то смысл, или единственно служит лишь для распухания от собственной важности в собственных глазах вот таких вот ничтожных существ?

    Сжав зубы и испытав приступ отвращения к собственной неполноценности и трусости, я сбросил одеяло, свесил голые ноги с раскладушки и уставился на них. Попа немного проваливалась в слабо натянутое нутро раскладушки, и ляжки в таком положении казались слишком пухлыми. Я недовольно потыкал в них пальцем. Слишком пухлые. Иногда я даже стеснялся раздеваться на пляже, но эта раздражающая пухлость была видна только тогда, когда я сидел на чем-нибудь вот так, глубоко задвинувшись, когда ляжки целиком опирались на сиденье или на кровать или на бетонный край городского пляжа. И еще когда я сижу, положив ногу на ногу. Ну все-таки, почему они такие пухлые? Мне не хочется быть толстяком. Если встать, то иллюзия пухлости пропадет.

    Я приподнял левую ногу, покрутил ступней, рассматривая свои пальцы, затем закинул ее на правую ногу и снова с прежним неудовольствием стал рассматривать ляжку. Кожа все-таки приятная, нежная. Я провел по ляжке рукой, и где-то в области паха возникло знакомое сладкое ощущение.

    Меня уже так гладили, и это сладкое чувство запомнилось, необъяснимо спутавшись с чувством тревоги и неуверенности. Каким-то образом я совершенно точно знал, что поступаю плохо, что мои родители просто убили бы меня за то, что происходит, но ведь это не я, это он. Да, так как это все делал он, мне удалось отстраниться от разъедающего чувства вины и просто позволять ему. «Это не я, это все он», продолжал я повторять про себя какое-то время, прежде чем нарастающее чувство где-то в глубине не затмило окончательно мои метания.

    Это было в прошлом году, я только что закончил первый класс и мне было лишь пятьдесят семь лет, и на лето меня отправили в горный пионерлагерь в Крыму. Конечно, я был слишком маленьким для пионерлагеря, какой из меня пионер в пятьдесят семь-то лет! Но у родителей были связи, и меня взяли. Да и чего страшного? Пожить вместе с другими детьми сначала в каменном доме, стоящем среди леса, а затем сходить в поход на несколько дней с палатками, по хорошей тропе, под надзором стольких взрослых.

    Жить в корпусе было скучновато, и я даже не совсем отчетливо помню, что там происходило. Какие-то тусовки на заднем дворе, густые кусты у забора, в которых с неизменно провальным результатом мы пытались прятаться от вожатых, когда они загоняли нас есть или спать. А вот в походе было очень здорово. В те дни я просто наслаждался необычной свободой от вечной тирании материнского внимания и насилия. Наконец-то меня никто не заставлял ничего делать. Ну почти ничего. Утром, конечно, будили, и кормили по расписанию, и передвигались по маршруту в заданном темпе, но это, кажется, все. Иди вместе со всеми, как овца в отаре, а все остальное – как хочешь. И когда вечером, после ужина и сидения у костра, объявляли «отбой», никому не было до этого никакого дела, и никто не следил за тем, в самом деле ты идешь спать или болтаешься где-то неподалеку по территории лагеря. В первую ночь я даже полежал минут пятнадцать рядом с пацанами, мгновенно вырубившимися от усталости и избытка впечатлений, и в конце концов понял, что пытаться уснуть – совершенно бессмысленно, ведь там на поляне еще потрескивал костер, и кто-то совершенно явственно подбрасывал в него ветки, и мягкие отсветы пламени падали на стенку палатки.

    Я вылез.

    В самом деле, у костра сидело несколько мальчиков и наш вожатый. Он обернулся на мой шорох и я сжался, инстинктивно ожидая резких слов, хотя на самом деле он никогда не был резок со мной. Просто это невольно напомнило мне ту реакцию, которую я обычно вызывал у матери, если не лежал покорно в кровати в положенное время. И я уже автоматически остановился, чтобы развернуться и пойти обратно на всякий случай, как он вдруг призывно махнул мне рукой и улыбнулся. Не веря своей удаче, я подошел и сел на край бревна, чувствуя себя непонятно счастливым. Как же мало нужно ребенку, чтобы почувствовать всплеск счастья, и с каким маниакальным упорством взрослые создают для этого всевозможные препятствия. Ночь, звездное небо, лесные запахи, дым костра – в моей жизни ничего такого еще не было. И мне разрешили сидеть со старшими ребятами вот так вот, наравне со всеми, и никто мне не сказал, что я слишком маленький и должен спать. Это, кажется, восхитило меня больше всего.

    Они о чем-то разговаривали, но сейчас, спустя год, я совершенно не помню ни слова. Видимо, вместо того, чтобы слушать, я впитывал в себя звуки и шорохи ночного леса и плавал в чувстве удивительной свободы. Только в тот момент я впервые по-настоящему понял, что несвободен. Ну то есть раньше я об этом и не задумывался. Никто из детей об этом не думает. Они просто привыкают, как к чему-то совершенно нормальному и естественному, к любому распорядку, который навязывают им родители. Любая спущенная сверху система ценностей кажется им непоколебимой настолько, что не возникает даже мыслей на эту тему. Подчиняться родителям так же естественно, как дышать или спать. Конечно, можно не слушаться, обманывать и хитрить, но это непослушание неотъемлемо от осознания его неправильности, пусть и сладкой иногда, но преступности. А тут я впервые вдруг ясно осознал, что созданный моими родителями порядок – не есть нечто незыблемое и освященное светом безусловной истины, а просто какой-то порядок, не хуже и не лучше других, который вполне может даже оказаться откровенной глупостью. И даже вот эта, еще лишенная конкретики мысль, была поразительна сама по себе, и я привыкал к ней, сидя на бревне и болтая босыми ногами. Здесь, на краю бревна, было немного прохладно, и наверное я невольно съежился – как иначе объяснить то, что вожатый окликнул меня и дал знак, чтобы я пересел ближе. Мне показалось, что все взгляды устремились на меня, и стало сильно неловко. Стараясь не наступить босыми ногами на острый сучок, я подошел к нему и как-то неловко плюхнулся рядом, задев его ногу и вновь инстинктивно сжавшись, ожидая претензии. Но вместо этого он как-то пошутил, обнял меня за плечи и прижал к себе. Я почувствовал себя необычно защищенным и снова немного счастливым.

    Здесь, рядом с костром, уже совершенно не было холодно несмотря на то, что я вылез из палатки лишь в трусиках, а иногда даже становилось жарко, когда костер бросал в меня свои протуберанцы.

    Вожатый сделал какой-то жест, что-то сказал, разговор взметнулся и затих, подобно языкам пламени, и спустя минуту ребята поднялись один за другим и разбрелись по палаткам. Я понимал, что надо идти и мне, но с другой стороны… ведь пока меня никто не гонит, так может еще посидеть минутку? Широкая ладонь легла на мою обнаженную ляжку, и мне снова стало стыдно от того, что она такая пухлая. Я бросил на вожатого короткий взгляд, и он мягко улыбнулся в ответ, так что я перестал об этом думать и просто снова стал пялиться на постепенно утихающий костер. Он что-то, кажется, говорил мне, какие-то ничего не значащие слова, наверное, потому что я их сейчас совершенно не помню. А может они что-то и значили, просто мое внимание слишком было захвачено теми ощущениями, которые стали постепенно возникать в глубине живота, когда его ладонь мягко скользила по моей ляжке. И когда он стал проводить рукой сразу по обеим ляжкам, не приподнимая ладони, так что она легко касалась моего привставшего хуя под трусиками, эти ощущения стали совершенно необычными и слились в невыразимом аккорде с чувством свободы и ночной свежести. Сильный стыд вспыхнул только раз, когда я мельком взглянул себе между ног и понял, что сильно вставший хуй уже невозможно не заметить, но его ладонь продолжала неторопливо ласкать меня, и я немного расслабился, ведь понятно, что он уже все видит, и все равно ласкает, как будто ничего страшного не происходит, ну так значит в этом и нет ничего ужасного. Во всяком случае я так решил, что в этом нет ничего ужасного, если он сам так спокоен. Если он спокоен, то к чему мне переживать?

    Уже совершенно успокоившись и даже начав думать о чем-то другом, я снова взглянул ему в лицо. Он подмигнул, но ожидаемая мною улыбка не возникла на его лице. Скорее оно выражало интерес и серьезность, когда его ладонь остановилась прямо на моих трусиках. Я отчетливо чувствовал его руку своим приставшим хуем и понимал, что он тоже все отлично чувствует. Затем он, продолжая смотреть мне в лицо, просунул ладонь чуть ниже, и я инстинктивно раздвинул ляжки, чтобы ему было удобней, и тогда он легко сжал ладонью мой хуй вместе с яичками, и я снова испытал приступ стыда и перевел взгляд, уставившись на костер. Мы посидели так еще пару минут, и его пальцы неторопливо и как-то задумчиво играли с моей мошонкой и хуем. Взяв мою руку, он потянул ее к себе. Это его движение было словно немного неуверенным, но тогда мне это ничего не подсказало, и я послушно отдал ему свою руку, и вдруг в своей ладони ощутил нечто упругое, толстое и горячее, что торчало у него между ног. Разумеется, с пацанами мы иногда, играя, лапали друг друга между ног, и меня это как-то мало развлекало, но когда он вот такой огромный… Хуй взрослого мужчины я не только никогда еще не трогал, но никогда даже и думать о таком не смел. Взрослые словно находились в другой вселенной. Мой мир всецело от них зависел, но я и вообразить себе не мог, что что-то такое абсолютно телесное, плотское может быть у меня с ними. Я немного повернул голову и взглянул туда. На вид хуй показался мне еще более огромным, неужели такие вообще бывают? Костер бросал пляшущие блики, и я не мог хорошо рассмотреть его, но заставить себя открыто смотреть туда я просто не мог из-за стыда, и именно в тот момент я начал повторять про себя, что это не я, что это все он, и мне стало спокойнее.

    Медленно сжав мою ладонь в кулак вокруг своего хуя, он положил свою ладонь поверх моей и стал двигать ею вверх и вниз, и это было совершенно необычное ощущение. Его хуй был как живой. Он пульсировал, он вдруг напрягался и расслаблялся, приобретая то железную прочность, то превращаясь в гибкого и упругого зверька. Потом он постепенно отпустил мою руку, но я знал, что он не хочет, чтобы я прекратил так делать, и поэтому продолжал. И еще я продолжал потому, что мне это нравилось. Нравились не только ощущения в руке. Нравилось не только глубоким пламенем, которое загоралось где-то в глубине моего хуя. Еще нравилось чувствовать себя таким значимым для этого взрослого сильного парня, и я чувствовал себя обостренно живым от того, что способен делать ему очень приятно, а то, что ему очень приятно, было очевидно, хотя тогда я еще не знал ничего ни о хуе, ни о эрекции, ни о чем таком вообще.

    Неожиданно он взял меня обеими руками, приподнял с бревна и поставил прямо перед собой между ног. Раньше я всегда стремился избавиться от таких прикосновений со стороны взрослых. Меня раздражало и даже бесило, когда они демонстрировали свое полное пренебрежение моими желаниями и просто делали, что хотели – куда-то вели или куда-то не пускали. Но сейчас все было по-другому, и в мое удовольствие вплелась еще одна нить – нить удовольствия от покорности, от чувства нахождения в его власти, от подчинения его ласковой силе. Я подумал о том, чтобы снова взять в руку его хуй, но неловкость уже опять обрушилась на меня. Нет, сам бы я никогда не посмел снова это сделать несмотря на то, что только что уже делал. Поэтому я просто стоял перед ним, бросая на его лицо и его хуй короткие взгляды. Он же осматривал мое тело, проводя по нему обеими ладонями, никуда не торопясь, словно смакуя ощущения от моего голого тела, и постепенно я успокоился. Вдруг я почувствовал, что мои трусики одним движением были с меня стянуты и брошены на землю. Автоматически я переступил ногами, чтобы сбросить их со ступней. «У меня есть собака», — неожиданно вполголоса произнес он. «Собаки должны быть послушны своим хозяевам, ты ведь знаешь?». Я кивнул. «Я люблю, когда собака сидит передо мной, потому что таким образом она показывает мне, что покорна, что ждет моих команд». Я как-то неловко скорчил физиономию на лице, не зная, что делать и зачем он это мне говорит. «Но моей собаки сейчас со мной нет». Он как-то выжидательно замолк, но я снова не понимал, к чему он это говорит и от неловкости закусил губу. «Поэтому моей собакой придется побыть тебе».

    Я помню, что эта мысль дошла до меня не сразу, а когда дошла, я рассмеялся, даже на мгновенье позабыв о том, что стою тут голый перед ним. «Ты должен быть моей собакой и быть покорным мне, и тогда нам обоим будет хорошо, как бывает хорошо доброму хозяину и покорной собаке, ты понимаешь?» Вряд ли я что-то тогда понимал, но кивнул просто потому, что привык кивать, когда взрослые о чем-то меня спрашивают, рассчитывая на слепое согласие. Детей приучают быть покорными, вряд ли задумываясь о том, что скипетр власти не приварен накрепко к голове родителей и учителей, и сам по себе авторитаризм, сама по себе безапелляционная уверенность в своем праве на владение уже является в глазах ребенка достаточным доказательством этой власти, и большего доказательства не требуется. Поэтому вслед за внедрением идеи безусловной покорности и такой же безусловной греховности неповиновения тирану, родители начинают натаскивать своих детей так же, как натаскивают сторожевых собак: в них воспитывают инстинктивную и безусловную враждебность ко всему, что не освящено печатью родительского дозволения. Враждебность на уровне условного инстинкта. Враждебность к людям, к идеям, к поступкам, к манерам, ко всему без исключения. Тотальная ксенофобия, которая должна защитить воспитуемого раба от того, чтобы на него не одел хомут кто-то другой. И независимо от того – насколько эти труды увенчиваются успехом, мы в любом случае получаем нравственного урода и психического инвалида. Но я-то был в пионерлагере с позволения родителей. Более того, они сами и настаивали на этом, они сами передали меня в руки директора лагеря, который передал меня под власть вожатого, поэтому инстинкт сработал вполне исправно – я не чувствовал никакой опасности, никакого чувства непозволительности происходящего, а лишь чувство странно возбуждающего стыда от того, что я голый, и что взрослый парень с голым хуем сидит передо мной и гладит меня и говорит со мной, как с любимой покорной собакой, и хотя с этим было связано и явно запретное и ужасно неприличное, но в то же время оно было узаконено решением родительской власти… такой когнитивный диссонанс был для меня слишком сложен и неподъемен, да и не в том я был состоянии, чтобы разбираться в своих чувствах, так что я просто доверился какому-то общему чувству безопасности, таинственности и, конечно же, щекочущего возбуждения и острого любопытства.

    «Раз ты все понимаешь», — продолжал он, — «то теперь ты — моя собака, и будешь ей, пока ты в нашем лагере. Будешь моей покорной собакой. Да?». Я снова кивнул, уже совсем не автоматически, и неожиданно испытал сильную радость, так что сам этому удивился. Почему радость? Разве я не наслаждался буквально только что чувством необычной свободы от родительской тирании? Да, но это было что-то совсем другое, я чувствовал принципиальную разницу. Тут было не тупое и безразличное насилие вопреки моим желаниям. Не опостылевшее нафталиновое подавление, когда в тебе видят лишь помеху, лишь механизм. Это была власть, которая каким-то непостижимым образом несла мне свободу, когда я ей подчинялся. Власть, своей непреклонной силой тянущая меня туда, куда сам бы я не посмел двинуться ни за что, как бы ни хотел этого. Подчиниться такой власти означало пуститься в неизведанное и захватывающее путешествие, и я отчетливо помню, что по мне пробежали мурашки от сладкой волны, мощно прокатившейся по всему телу.

    «Вставай на колени», приказал он мягким и спокойным голосом – совсем не таким, каким мне обычно приказывали взрослые. Он не повышал тон, не выражал презрения и раздражения – он просто приказывал, как в самом деле приказывают любимой доброй собаке, которая даже в каком-то смысле является частью своего хозяина. Его голос был одновременно тверд и добр, и чувство сладкого подчинения полностью захватило меня. Я встал покорно на колени, и он притронулся кончиками пальцев к моим плечам, подтолкнув к себе. Подползая на коленках совсем близко к нему, я уже видел краем глаза, что мне навстречу поднимается его большой хуй. Я снова не мог посмотреть на него от неловкости и уперся взглядом куда-то ему в живот. Он положил два пальца мне на нижнюю губу, подержал так, затем стал тискать ее, слегка сжимая и играясь с ней пальцами. Затем он надавил на нее немного, и я послушно приоткрыл рот, и тогда его пальцы продвинулись глубже и властно легли на язык. В тот момент я еще не понимал, что будет дальше. Ни единой мысли о таком не проскочило в моем совершенно девственном уме. Ничто из моей предыдущей жизни не могло и намекнуть на то, что такое вообще возможно, и когда другую руку он положил мне на затылок и надавил, и когда его хуй уперся в мои губы, я и тогда не мог понять, что будет дальше. Но он надавил еще, и я широко открыл рот.

    Я помню чувство сильнейшего удивления, когда его хуй вдруг оказался глубоко в моем рту и замер там, подрагивая, упираясь в самое горло. Это казалось немыслимым, невозможным. Хуй во рту? Хуй взрослого мужчины в моем рту?? Он взял обеими руками мою голову и стал равномерно двигать ею, насаживая меня ртом. «Ты должен стоять вот так на коленях и отсасывать, потому что ты моя собака и ты должен быть покорным», — произнес он и отпустил мою голову. Я замер на пару секунд, не веря своим ушам и не смея начать что-то делать. «Отсасывай», — повторил он, и только тогда я подчинился и стал насаживаться сам, все глубже и глубже. «Хорошая собака должна двигать языком, когда отсасывает хозяину», — произнес он, и я послушно стал делать то, что он сказал. «Старайся, старайся, собачка», — произнес он, похлопав меня по плечу, и затем облокотился руками на бревно, чуть откинувшись назад, и в этот момент новое чувство нахлынуло на меня. Теперь я не был просто покорной собакой – я был такой собакой, от которой ее хозяин зависит более, чем от кого-то еще. Хозяин всегда зависит от по-настоящему преданной собаки, так как где же еще он найдет подлинную преданность? Его постанывания лишь утвердили меня в этом чувстве своей власти над тем, кто всецело властен надо мной. Власть покорного раба над своим хозяином. Да, именно покорное и добровольное подчинение давало мне эту власть. Стоя перед ним голым на коленках, я старательно работал своим ртом, языком, губами, и во мне словно просыпалось, пробуждалось и поднималось откуда-то из темных уголков сознания понимание того, как лучше делать, как ему будет приятней. Это было словно врожденное чувство, врожденное понимание, которое всегда было при мне, но просто у которого не было возможности проснуться раньше. И словно подтверждая мою правоту, он стал гладить меня по спине, по попке. Затем, оторвав меня от своего хуя, он приподнял мою голову и пристально посмотрел прямо в глаза. И в этот момент я уже ничего не стеснялся. Стыд словно упал и разбился, и я почти что слышал звон, с которым его куски разлетелись, как по фарфоровому полу. Я схватил рукой его хуй и продолжил дрочить его. Несколько мгновений он продолжал смотреть мне в глаза, а потом с силой снова опустил мою голову, насадив ртом на хуй, и я снова стал самозабвенно сосать, чувствуя, как мою попу лижут теплые языки, дотягивающиеся от костра. У меня теперь совсем не возникало ни стыда, ни удивления, когда я почувствовал, что его палец напирает прямо на мою дырочку в попе. Как будто ресурс удивления исчерпался, как будто что-то переполнилось во мне и уже не могло вместить в себя еще больше удивления, и когда его палец вдруг мягко, но настойчиво протиснулся в меня, я испытал лишь чувство неожиданного уюта и спокойствия. Мне было по-настоящему спокойно и хорошо с его хуем во рту и пальцем в попке, и в этот момент мой рот стал стремительно наполняться жидкостью. Я понимал, что это явно не моча – и по консистенции, и по вкусу, но что это такое – я не имел ни малейшего представления, но раз «это» появилось из хуя моего хозяина в тот момент, когда ему, судя по его ставшему громче стону, стало особенно хорошо, то само по себе это могло означать лишь что-то замечательное, что-то такое, что нельзя не любить и чего уж точно не стоило бояться.

    Я не стал глотать сперму. Не потому, что было отторжение к ней или испуг. Я просто не догадался, что это возможно делать, и жидкость мгновенно переполнила мой рот и стала стекать по губам, подбородку, шее. Он положил свою другую руку мне на шею и чуть сжал ее, и лишь услышав его «глотай» я понял свое упущение и без малейших колебаний подчинился. Вновь и вновь мой рот наполнялся, и я проглатывал терпкую жидкость, и с каждым глотком я странным образом чувствовал, как меня переполняет что-то в груди, и мы словно становились ближе, еще ближе, словно нас начинало связывать что-то совсем особенное. Я глотал его сперму, глоток за глотком, и в этом чувствовалось что-то очень значимое, что делает меня из простого маленького мальчика чем-то гораздо большим, чем-то особенным. Я словно принимал в себя его силу, его опыт и властность, и эти чувства усилилось настолько, что я стоял в каком-то трансе, пропитываясь ими. То, что было потом, из моей памяти стерлось уже совершенно, и в следующий момент, который я помню, я сидел уже снова в трусиках у него на коленках. Он крепко меня обнимал, прижимая к себе и поглаживая по боку, по спине, по голове. «Ты ведь понимаешь, что никто не должен знать о нашей тайне?», — спросил он, и я молча кивнул. «Тогда завтра я снова позволю тебе быть моей собакой, и мы с тобой сделаем много всего приятного», — добавил он, и мне снова стало радостно и тепло. Я кивнул, улыбнувшись и испытывая гордость за то, что он выбрал именно меня. Я был самым желанным и самым лучшим для этого большого человека, и я мог сделать его счастливым, и это таинственным образом делало счастливым меня.

    Вынырнув из воспоминаний, я увидел, что луч света немного передвинулся и стал освещать край раскладушки, и я понял, что сижу так уже довольно долго, купаясь в своих воспоминаниях.

    Я погладил свои ляжки еще и еще, и глубокое возбуждение усилилось и перешло из глубины выше, и хуй под трусиками набух и стал сильно выпирать. Вот сейчас совсем некстати было бы, если бы вошла мать или бабка… Я повернулся на кровати так, чтобы сидеть почти спиной к двери, и чтобы в случае чего, услышав их шаги, вовремя вскочить и начать одеваться как ни в чем ни бывало, словно только что проснулся. Приподняв край трусиков, я выпустил хуй наружу. Он был сильно напряжен. Прижав его ладонью к животу, я начал делать ею движения из стороны в сторону, так что хуй перекатывался между ладошкой и животом, постепенно напрягаясь больше и больше. Я начал так часто делать как раз после того, как вернулся из лагеря и мне стало так сильно не хватать этих удивительно и странно-приятных ощущений в хуе. Но ведь и раньше я так делал. Как раз это был первый год музыкальной школы – как только мне исполнилось пятьдесят пять лет, меня туда сразу и отдали. Сейчас движения ладонью стали гораздо более уверенными, чем тогда. Сейчас я уже очень хорошо чувствовал и нужную степень нажима, с которым хуй прижимался к животу, и нужную частоту движения руки влево-вправо, вверх-вниз, чтобы наслаждение оставалось таким же мягким, не спадая, и в то же время не становясь слишком уж острыми. Другой рукой я начал сжимать и потискивать яички, от чего возникали очень глубокие приятные ощущения где-то в глубине попы.

    Но нет… Все-таки совершенно расслабиться и отдаться своим чувствам именно сейчас, в разгар дня, не получится, конечно, особенно когда в коридоре в любой момент могут послышаться шаги. С сожалением вздохнув, я засунул хуй обратно под трусики, слез с кровати и подошел к стулу со своей одеждой. Обернувшись, я бросил взгляд на настенные часы.

    Почти два часа дня. Римма наверное уже возится во дворе или скоро туда придет, и мне не хотелось бы, чтобы, не дождавшись меня, она ушла в соседний двор, где более старшие и уверенные в себе мальчики не очень-то любят пускать в свою компанию таких малолеток, как я.

    Натягивая шорты и майку, я чуть не подпрыгивал, предвкушая, как приду во двор, заросший абрикосовыми деревьями, меж которых густо разрослись кусты с несъедобными иссиня-черными ягодами, и Римма снова начнет о чем-то болтать, сидя на низкой детской скамейке, а я буду делать вид, что слушаю, сидя рядом и рассматривая ее босые ножки, от чего снова начнут возникать те же глубокие ощущения наслаждения в глубине попы, где-то у основания хуя. Для этого я ее и слушал, для этого и дружил. Она была на год младше меня, и хоть и стеснялась, но все-таки разрешала мне играть с ней в доктора, негласно ограничивая мои медицинские устремления областью, которая, по ее мнению, была наименее неприлична – своими ножками, не догадываясь о том, как холодеет у меня в груди и как горячеет между ног, когда ее потрясающей красоты лапки оказываются в моих руках, и когда я могу их гладить, щупать и даже целовать. Поцелуи вызывали в ней неизменную смешливость, но она не возражала, а только смотрела, удивленно расширив глазки, как я сосу пальчики на ее ножках, прижимаюсь лицом к ладошкам и вообще веду себя как сумасшедшая кошка, нанюхавшаяся валерьянки.

    Но надо идти.

    Уже подойдя к двери комнаты и автоматически прислушиваясь к звукам снаружи, я вдруг почувствовал неладное. Что-то не так. Такое странное, неприятное чувство, словно меня тут быть не должно, словно этот мир создан без меня, не для меня, и я тут посторонний, совсем чужой, на сквозняке случайных событий, которые могут безжалостно меня перемолоть и выкинуть на помойку. Это чувство мне знакомо с самого раннего детства, но по мере того, как я социализировался, начал ходить сначала в музыкальную, а потом и в обычную школу, это чувство появлялось все реже и реже, пока не стало хоть и по-прежнему неприятным, но, к счастью, редким гостем. Такой силы, космической мрачности и отчетливости, с какими оно навалилось сейчас, давно уже не было.

    Я опустил руку, уже приготовившуюся нажать на ручку двери и толкнуть ее вперед, постоял, немного ошеломленный, перед дверью, отступил на несколько шагов и присел на кровать. Холодный вакуум поднялся из самой моей глубины, и постепенно, не спеша, словно позволяя мне насладиться ужасом происходящего, словно наказывая меня своей неспешностью, он обрисовывал, словно карандашом из инея, контуры жизни, которой я никогда не жил, но которая, тем не менее, была моей, и она была настоящей. Замерев, я уставился в золотистую круглую ручку стоящего напротив шкафа, видя себя в расплывчатом отражении полированной дверцы, и мучительно все более и более понимая, что реально-то именно это, всплывающее из небытия, а не то, что я сижу тут на кровати.

    А потом оно нахлынуло разом и я все вспомнил. Я встал с кровати и выпрямился, обвел взглядом комнату. «На этот раз все будет не так», — произнес я торопливо вслух, словно стараясь поскорее запечатлеть это утверждение, придав ему силу решения, потому что мне стало страшно. Прыгать с парашютом во второй раз намного страшнее, чем в первый, потому что уже понимаешь – что тебя ждет, уже помнишь этот животный страх и знаешь, что он неизбежно снова заполнит тебя, и это знание и эта уверенность в его неизбежности усиливают его, придают ему парализующую силу. И сейчас, когда я представил, что снова подхожу к пропасти и прыгаю в нее, возникло то же самое, и я непроизвольно сжался и даже возникла дрожь в коленках, когда я подумал, что снова сделаю это. Как будто не от меня зависело – сделать это или нет! Но возможно, я как раз и чувствовал именно это? То, что тут мало что от меня зависит. Что я невольно стал игрушкой в чьих-то руках, обладающих такими невозможными возможностями. Ведь я жив. Я снова начал с самого начала – с пробуждения здесь, в этом времени. Точнее – меня снова оживили и вернули сюда, поставив на эту клетку шахматной доски. И значит, все это нереально. Мое возвращение сюда нереально. Моя жизнь сейчас нереальна. Реально, однако, то, что никакой другой жизни у меня нет, и я могу сколько угодно рассуждать на эту тему, но у меня нет возможности прервать эту шахматную игру, нельзя выйти из-за стола, потому что весь мир вокруг меня и есть эта доска, и куда бы я ни пошел, любое мое действие будет ходом в этой партии, поэтому в любом случае мне придется выбирать, принимать решения, совершать поступки. Я не могу даже умереть, даже если решусь, потому что меня просто поставят обратно на доску. И кроме того – есть в таком решении что-то нездоровое и опасное. Вдруг в следующий раз я ошибочно приму реальность за игру, ведь у меня на самом деле нет никаких инструментов, чтобы отличить реальную реальность и нереальную.

    И все же, на этот раз точно что-то изменилось. Видимо, предыдущая попытка оказалась не совсем тем, что они ожидали. «Они»? Ну, «они», что еще я могу о них сказать, кроме как это абстрактное «они». Ладно. Во всяком случае я неожиданно приобрел то, на что и не рассчитывал. Способ давления. Нет, я им вряд ли еще раз воспользуюсь, но что, если они об этом не знают? И если у них есть определенные цели, а они видимо есть, иначе на кой черт заваривать всю эту кашу, то можно попробовать заставить их считаться со мной.

    Я повернул голову и хищно улыбнулся, бросив взгляд на улицу сквозь открытую балконную дверь. В любой момент, вот даже сейчас у меня под рукой есть механизм, с помощью которого я могу снова выразить свое несогласие. Выйти на балкон, перевеситься и упасть головой вниз на бетон с высоты второго этажа – этого вполне хватит, и после этого пожалуйста, можете корячиться снова. Вам же этого не надо?

    Я произносил фразы молча, про себя, представляя их громкими и гулкими. Почему-то казалось, что именно так они будут ясно восприняты, хотя это ни на чем не основано. И в конце концов это немного утомительно. Можем ли мы найти консенсус? Какой-то способ договариваться? Ведь по идее сделать это им должно быть очень просто – было бы желание. Так что я подскажу, а они пусть подумают…

    Неторопливо выйдя на балкон, я пододвинул табуретку к заграждению, встал на нее и немного перевесился вниз, пристально вглядываясь в листья, лежащие внизу на бетоне, принесенные сюда порывом ветра из абрикосового садика. Сосредоточенно вглядываясь вниз, я максимально четко и «громко» произносил про себя свои требования. Мне нужен посредник. Этот мир не существует, он создан волей и воображением, и значит вам ничего не стоит породить в нем того, с кем я смогу разговаривать как с человеком, кто будет доносить до вас мои мысли, а ваши — до меня. А что, хорошая ведь идея? Хорошая. А если она покажется вам недостаточно хорошей, тогда подумайте о том, что будет, если все снова закончится так же, как тогда, на обрыве Хрустального пляжа. Шаг вперед, и можете все начинать снова. Если охота, конечно. Так что надо договариваться. Я не знаю, кто вы, бегемоты с Марса или гости с Облака Оорта, но у нас, людей, принято договариваться.

    В соседнем подъезде со скрипом медленно отворилась дверь, и оттуда вышла кривоногая старуха. Она посмотрела на меня, укоризненно покачала головой и что-то прошамкала. Я усмехнулся. Она просто не представляет, насколько глубоко мне наплевать на то, что ей что-то не понравилось, и она и не догадывается о том, что в любой момент может стать свидетельницей ужасной трагедии. Реальность и нереальность этого мира переплетались и застывали каким-то вибрирующим студнем совершенно неперевариваемой консистенции. В груди прохладная анестезия сменялась горячими пятнами. С одной стороны не было никаких сомнений в призрачности окружающего мира, но то была рассудочная ясность, а между тем, в то же самое время, я совершенно явственно ощущал, что и старуха безусловно реальна, и мои родители, которые сейчас сидят в общей комнате, тоже совершенно реальны, и Римма реальна, и дома, и деревья, и вся эта жизнь чертовски реальна – слишком реальна, чтобы у меня хватило решимости подвергнуть себя смертельному риску. Вот это поражало больше всего – то, что я могу просто взять и с самого начала прожить заново всю свою жизнь, день за днем, десятилетие за десятилетием, как было, шаг за шагом, точка в точку. Ну, наверное могу. А почему нет? Жизнь человека, несчастные десятки лет… для бегемотов это, скорее всего, краткий миг, и если они устроили себе этот спектакль, то что им помешает досмотреть его до конца? Реальность… с душком, скажем так, эта ваша реальность, если в любой момент я могу ее прекратить, и… и что дальше? Прекратить могу, а вот дальше не могу. Не могу вернуться в свой кабинет на Марсе. Не могу не начать все сначала. Да, тут я пока что себе не хозяин, так что не меньше их заинтересован в том, чтобы договориться вместо того, чтобы снова и снова возвращаться в стартовую точку, покоряясь действию непреодолимой и непостижимой воли.

    Я спустился с табуретки. Что толку тут торчать? Неужели все-таки эти чертовы бегемоты такое устроили? Как?.. Через магнетар? Да… может и так. Ведь по сути своей магнетар — это прямые и открытые ворота, в которые легко войдет тот, кто умеет. Для неорганического существа, обладающего магнетаром непревзойденной и немыслимой для меня мощности, это было бы ерундовой задачкой… Сунулись мы туда, куда соваться, может, и не следовало бы. Ну задним умом каждый может… Ну и не сунулись бы, и что? Что бы это изменило? Да нет, не было у меня выбора, что зря тратить время на эти «если бы кабы». До того, как все это началось, мы и понятия не имели и иметь не могли. А после уже и выбора не было, оставалось идти вперед.

    Надо договариваться. Одно дело шагнуть в пропасть в приступе детского отчаяния, когда слезы застилают глаза и перехватывает дыхание от горечи, когда жизнь кажется совершенно, безнадежно потерянной, навсегда лишенной всего близкого, и совсем другое дело – сделать это хладнокровно, трезво понимая ситуацию. Вот как-то совсем неохота прыгать вниз головой.

    «Надо договариваться!», — снова произнес я про себя громко и отчетливо, представляя, как звонкий звук моего голоса отражается в бесчисленных тоннелях и уходит куда-то туда, где его услышат «они».

    Мать вошла в комнату с обычной для взрослых бесцеремонностью, которая изо дня в день показывает и доказывает всем детям планеты тот факт, что личной жизни у них быть не может и не должно, а учитывая то, что не может быть личности без личной жизни, становится ясным, почему каждый ребенок неосознанно впитывает убеждение в том, что личностью он и не является, ведь весь взрослый внешний мир изо дня в день усиленно это вбивает в голову ребенка тысячью разных способов – грубыми или деликатными, но неизменно преследующими одну и ту же цель. Учитывая то, что из пеньков и забавных игрушек личности никогда спонтанно не зарождаются, как не зарождаются мыши в корзинах с грязным бельем, легко понять, почему и среди взрослых мы можем видеть столько ничтожностей и пустых мест, и почти невозможно встретить личность. Личность вырастает очень и очень постепенно, желательно на благоприятной почве широких возможностей к самообразованию и желательно в благоприятном окружении других личностей или хотя бы тех, кто способен ценить личность…

    — Едем к тетке, — скороговоркой произнесла мать, едва взглянув на меня, и полезла копаться в шкафу.

    Дети зачастую бывают очень капризными, и я не был исключением. Мне совершенно не хотелось прямо сейчас выходить на жаркую улицу, переться до троллейбусной остановки, ждать там в толкучке и среди толпы отвратительных старух троллейбуса, а потом ехать в нем в удушающей духоте, и куда? К тетке, которая всегда производила на меня впечатление доброй сумасшедшей, что конечно намного лучше, чем бабка, внушающая омерзение своими телесами, своей старческой физиологией, прущей из всех ее повадок, своей тупой авторитарной агрессивностью, находящей всемерную поддержку и обожание со стороны моего отца, который в такие моменты сыновьей преданности этому уебищу вызывал во мне и жалость, и отвращение. Отвращения было больше, что вызывало когнитивный диссонанс, потому что в своей собственной семье, когда рядом не было этого разлагающегося внешне и внутренне чудовища, отец выглядел чрезвычайно уверенным в себе человеком, не без харизмы, которая нередко встречала пиететное отношение со стороны соседей и других знакомых.

    Подобный когнитивный диссонанс у меня возникал еще позже, спустя несколько лет, когда я был переведен в школу, в которой директор был настоящим грозой и безусловным авторитетом для всех. Его боялись и ученики, и учителя, и, кажется, в вышестоящих администрациях. Для меня он всегда был кем-то вроде Юпитера, и мимо его кабинета я проскальзывал с трепетом, и каждый раз мое сердце замирало, если я видел, что дверь в его кабинет приотворена. Один раз она широко распахнулась в тот самый момент, когда я проходил мимо, и с упавшим сердцем я замер, не удержавшись, чтобы заглянуть внутрь, и с чувством облегчения выдохнул, увидев, что, к счастью, передо мной открылся не запретный и тайный мир директорского кабинета, а всего лишь его преддверие – комната, в которой сидела крупная бабень – его секретарша. Вход в собственно кабинет директора скрывался массивной, обитой коричневой кожей дверью, и моего воображения не хватало, чтобы представить себе – что же там может таиться, за этой дверью, ведущей на вершину Олимпа.

    Но случилось так, что я подружился с мальчиком, который привлекал меня своим интеллектом, своей независимостью и наличием здравой доли похуизма во всем том, что касалось учебы. Когда, спустя пару месяцев, он вдруг между делом сказал, что директор школы – его отец, я сначала даже не понял смысла сказанного. В моем понимании у Юпитера дети конечно могли быть, но все-таки не в виде обычных мальчиков, а какие-то другие… какие-то тоже неземные, особенные, с которыми просто дружить, как дружат обычные пацаны, нелепо и невозможно. Но он не обманывал – он в самом деле был сыном директора, хотя эта информация и не афишировалась в пределах школы. И когда в один прекрасный день он позвал меня к себе домой – просто поиграть во что-то, то я словно оцепенел и, лишившись всяких моральных сил, не смея даже представлять – что я там увижу, просто согласился и мы пошли. Войдя в квартиру, я стал разуваться, и в этот момент открылась дверь на кухню и из нее в коридор вышел директор. Мне показалось, что я сейчас задохнусь, и я замер, раскорячившись посреди коридора. Однако увиденное поразило меня совсем не тем, что я мог ожидать. Директор был одет в какие-то обвисшие штаны и старушачью кофту, плечи его были немного втянуты и сам он был словно бы чуть сгорблен. Но что меня поразило больше всего, так это его выражение лица, его взгляд. Это не был привычный мне Юпитер – это был зависимый, уязвимый муж-подкаблучник и отец-подкаблучник. Вслед за ним из кухни выкатилась юркая и бодрая жена, оказавшаяся учительницей математики в моей же школе, которая буквально гнобила и подавляла моего бога, навсегда рухнувшего с небес.

     

    «Ладно, к тетке, так к тетке», — бормотал я, одевая сандалии, как будто у меня есть выбор. По крайней мере, там тоже есть небольшой садик во дворе.

    В троллейбусе я пялился в окно, и то усиливающееся, то ослабевающее урчание-жужжание электродвигателя меня почему-то успокаивало, но само это успокоение и начинало тревожить. Иногда я встряхивал головой, чтобы отогнать от себя это смешанное горько-сладкое успокоенно-тревожное состояние, и спрашивал себя – хватит ли у меня характера, воли, чтобы таки нырнуть головой в бетон, если мои условия не будут приняты? А что, если все это детское бормотание самого с собой в расчете на то, что дирижеры услышат, основаны на ложных предпосылках? А если они ничего и не слышат? Слышат и не понимают? Ведь то, что со мной сейчас происходит, может иметь на самом деле какую угодно природу, в том числе и совершенно лишенную сознательного участия!

    Эта мысль меня поразила, и я с осунувшимся лицом ткнулся лбом в нагретое стекло окна и отскочил, почти обжегшись. Чем я сейчас отличаюсь от дикаря, исповедующего карго-культ, который нацепил себе на голову наушники из сена и взяв в руки антенну из тростинки бормочет заклинания, надеясь вызвать прилет грузовых самолетов с неба? Что если все это – просто некоторое психическое отклонение, вызванное каким-нибудь электромагнитным влиянием на мой магнетар со стороны возмущений в тектоническом марсианском разломе? Магнетар, будь он проклят… Без него было бы не так интересно, конечно, но сможем ли мы, люди, справиться и как-то пережить все последствия этой стадии киборгизации? И что тогда толку в том, что я буду упорно кончать с собою в этой синтетической жизни, получая лишь последствия в виде мерзких ощущений при умирании и упорного возвращения в свое детство? Если все это – лишь игра ума, сдвинутого с рельсов влиянием магнетара, то есть в этом какой-то смысл? Или это просто в чистом виде психическое расстройство, за которым нет никакой идеи, никакой цели, ничего осмысленного и разумного, а лишь психическое нездоровье в чистом виде?

    Нездоровье… Это слово заставило задуматься и вернуться в те времена, когда в психическом нездоровье меня не упрекал лишь ленивый. Пройдя стадию агрессивного эмоционального отрицания и послав в конце концов доморощенных диагностов на хуй с их нравоучениями, я тогда неожиданно задумался над этим вопросом с совершенно другой стороны. Вот я ведь тоже кого-то считаю сумасшедшим. Например своего дядю. Человек явно психически нездоров, путает реальность и вымысел, доходя до смешного и даже унизительного, но называя его сумасшедшим, могу ли я утверждать, что он именно психически болен? Почему я называю это болезнью, если внешне он выглядит посчастливее многих других? Можно ли считать больным человека, которому в целом вполне хорошо? Тогда я для себя решил простую вещь: пусть меня называют больным, но мне такая «болезнь» нравится, она меня устраивает, и нечего ко мне лезть со своими линейками и оценками, когда не просят. И значит сейчас, находясь в совершенно нереальном положении, я могу конечно оценить его как ненормальное, дикое, возможно нездоровое, но при всем при этом в любом случае нужно занять какую-то конструктивную позицию вместо того, чтобы биться головой о стену и причитать. Это как переживания во сне. Проснувшись, я понимаю, что это был сон, но переживания-то от этого не перестают быть реальными! Эмоциональный опыт, полученный мною во сне, сопряженный с «приснившимися» переживаниями, совершенно реален! Так какая разница, испытал я сильную влюбленность во сне или наяву, если и то и другое дают мне совершенно одинаковый опыт переживаний, обогащает мою психическую жизнь в совершенно равной степени?

    Эта мысль меня немного успокоила и вернула равновесие. Значит сейчас у меня есть некий опыт, определения и обозначения которому у меня пока нет, но сам-то опыт есть, прямо сейчас. Прямо сейчас я могу жить и живу совершенно полноценной жизнью, будучи способен рассуждать, пополнять свои знания, эмоционально реагировать, влюбляться… опа… Влюбляться?

    Влюбляться!

    Я даже высунул язык и вытаращил глаза, когда до меня дошла простая и поразительная в своей неприличности мысль. Я тихо рассмеялся и задрал голову, пялясь на тонкие перистые облака в голубом летнем небе. Если по какой-то причине я тут, если я пока не знаю – возможно ли в принципе прекратить этот опыт, доведя его до некой ключевой точки, если я, по сути, не знаю вообще совершенно ничего, то по крайней мере я знаю то, что я тут. Я нахожусь тут, и я могу получать впечатления, могу жить, изучать науки и получать то, чего всегда был лишен в детстве! То, вокруг чего впоследствии вырастает столько проблем – сексуальная детская депривация! С пятидесяти трех лет и вплоть до шестидесяти восьми вся моя сексуальная жизнь сводилась к детским фантазиям, ожесточенной дрочке и гигантскому сожалению о том, что дрочкой и фантазиями я лишь и могу удовлетворяться. Да и сами фантазии нельзя назвать разнообразными в условиях полного отсутствия реального сексуального опыта и совершенно асексуального (в отношении детей) окружения, и даже в книгах я не мог найти чего-то, что научило бы меня испытывать более разнообразные сексуальные фантазии. Никакая изощренная фантазия ублюдка-садиста не могла бы придумать более чудовищного издевательства над детьми, чем существующий повсеместно режим полного уничтожения детской сексуальности, даже на уровне слепых уверенностей и морали, внедряемых детям. Но сейчас-то… сейчас-то что может меня остановить от того, чтобы получить все то, чего я был лишен в этом варварском мире? И когда и если это наваждение прекратится, и я вернусь в свой кабинет на Марсе, то вернусь я туда уже в любом случае другим человеком – человеком, пережившим яркую детскую сексуальность в полном ее объеме.

    Да…

    Я развернулся и оперся спиной о поручень, идущий вдоль окна. Ситуация изменилась. Если еще час назад я спазматично жаждал свободы, будучи готовым хоть бросаться вниз головой, то сейчас почувствовал себя совсем иначе. Понятно, что эта реальность – весьма сомнительна, поскольку опыт самоубийства на том обрыве и последующего просыпания как ни в чем не бывало доказывает это совершенно. Понятно, что я не имею понятия – где границы этой реальности, когда она закончится и закончится ли вообще, или я так и пролежу где-нибудь в марсианской клинике до конца своей жизни, так и не вернувшись из этого наваждения. Да, такое может быть, разумеется. Мое физическое существование будут поддерживать столько лет, сколько это будет необходимо, поскольку мозговая активность им очевидно должна быть видна. И вряд ли я превращусь в овощ, вряд ли мое тело превратится в рваную тряпку, поскольку состояние тела все-таки определяется не только и не столько тренировками, сколько психическим состоянием. Я отлично помню тот эксперимент, в котором у группы людей, ежедневно по часу представлявших себе, что они качают гантели, был зафиксирован почти такой же прирост мышечной массы, как у тех, кто в самом деле по-настоящему занимался с гантелями. Я помню и свой опыт, когда в условиях вынужденной оторванности от возможности занятий активной физической деятельности, я не превратился в дряблого слабака, потому что каждый день был наполнен предвкушением, предельно интересными увлечениями и прочей насыщенной психической жизнью. Значит с моим телом все будет в порядке, и они, кстати, это тоже заметят и сделают выводы. И значит… пока мне остается делать то, что возможно. Всплыла фраза «бизнес – искусство возможного», но ведь и сама жизнь – искусство возможного. И значит я могу, продолжая попытки наладить связь с воображаемыми, гипотетическими «ими», будь то бегемоты или кто угодно еще на этой красной планете, получать эмоциональный и интеллектуальный опыт. И сексуальный! И сексуальный…

    Если сейчас мне пятьдесят семь лет, то эрекции видимо почти не будет, сам-то я трахать никого не смогу, но разве в этом заключается единственный смысл секса? Я отлично помню, что уже в пятьдесят три года испытывал сильнейшие сексуальные переживания безо всякого траха. Когда, к примеру, я лапал ножки и целовал пальчики, вылизывал ладошки Риммы, разве я не почти что разрывался от перевозбуждения? Разве эти чувства менее ярки, чем оргазм? А вот меня самого трахать, кстати, вполне можно…

    Я представил себе, что какой-нибудь парень трахает меня, пятидесятисемилетку, упругим и горячим хуем в попку, и у меня перехватило дыхание от возбуждения. Или я могу… еб твою мать, сколько же всего я могу! Если я буду к тому же не просто линейно расти, а спонтанно перемещаться между разными детскими возрастами, то тем более получится получить очень концентрированный опыт самого разнообразного секса. И с моим-то умом, далеко не детским, с моей хитростью и с моей, кстати, совершенной неподсудностью!..

    Идея захватила меня совершенно, так что я вприпрыжку шел к дому тетки от остановки. Мать что-то говорила, как обычно что-то упрекающе-укоризненное, но какое мне было дело до этого? Ведь все это – игра ума, по сути. А если даже в этом есть что-то большее, чем просто игра ума, то все равно похуй, какая мне разница.

    Интересно, а ведь некоторые правила игры мне все-таки придется соблюдать несмотря даже на то, что это, возможно, целиком игра ума. Ведь когда я прыгал в пропасть, я умер совершенно по-настоящему, и боль была настоящей, и мой ум, или чье-то там сознание, если уж оно способно создать настолько реальную реальность, способно отслеживать соблюдение всех остальных механизмов, существующих в реальной жизни. То есть меня могут и чисто физически наказать, запереть, ударить и так далее. В этой игре мне пятьдесят семь лет, и я не могу ни чисто физически совершить то, что не может совершить пятидесятисемилетний ребенок, ни выйти за определенные социальные рамки. Все-таки неопределенность статуса этой реальности бесит…

    «Я хочу заключить договор», — вновь про себя произнес я, отметив с улыбкой, что суровость интонации уже далеко не та. По сути, я был сейчас согласен просто жить дальше, будучи ребенком с сознанием взрослого человека и получая то, о чем даже не мечтал в детстве, хоть и бесконечно сильно желая этого.

    Тетка набросилась на нас, как обычно, с неестественно широкой улыбкой и громкими возгласами приветствия. Я знал, что энтузиазм от встречи с родственниками продлится пять или десять минут, а потом возникнет снова все то, что и составляет жизнь людей – скука, тупые перепизды, претензии, ссоры. Нет, если я еще буду вариться в этом, то, пожалуй, снова задумаюсь об ультиматуме…

    Выйдя во двор, я прошел в небольшой парк, также густо заросший деревьями, но это были не абрикосы, а просто какие-то лиственные деревья. Хорошего в этом было то, что в результате образовывались несколько укромных уголков, и моя развратная фантазия стала рисовать причудливые картины группового развратного секса, море спермы и всяких сисек, так что это перемешалось в моей голове и внезапно утомило. А, нет, не внезапно. Просто я увидел, что среди деревьев никого не было, ни единой души. Пустая скамейка с окурками вокруг нее – вот и все, что меня тут ждало. И пара пустых бутылок из-под пива под скамейкой. Мда… Я посидел пару минут, и призраки страстных негров, властно берущих меня в попку и пихающих толстые хуи мне в рот, мало-помалу стали рассеиваться. Не видать мне тут негров. И хуев, кажется, тоже не видать. Ну какие тут могут быть хуи? Тщедушные алкоголики, просирающие свою жизнь как и все советские люди, сидящие вечерами вот тут на лавке, вот за этим дощатым столом, забивая козла, куря, скучая… что там у них может работать? И уж совершенно немыслимым мне сейчас казалась фантазия о том, чтобы пятидесятисемилетний мальчик мог бы совратить какое-то такое существо… да… но по крайней мере я мог бы поискать других детей и поиграть с ними?

    За спиной раздался шорох, и обернувшись, я увидел именно того персонажа, которого только что так зримо представил в своем воображении. Тщедушное ничтожество, с бегающими глазами, лет сорока, с авоськой в руке, в которой позванивало несколько пустых бутылок. Тут я вспомнил о том, что в советское время это было очень распространенным занятием, которому предавались и алкоголики, и просто старухи и старики – бродить по разным местам в парках и на улицах и собирать пустые бутылки. Те копейки, которые они получали, сдавая их в ларьки приема стеклотары, давали им возможность чувствовать себя не такими бедными. Это были в самом деле копейки, что не мешало пенсионерам отчаянно биться за них, тратя часы своей жизни. И даже не потому, что им на еду не хватало. Это уже потом, в перестройку, на еду не хватало, а при советской власти минимально на еду всем хватало, да и не тратили они эти деньги на еду. Они вообще их не тратили – они несли их в сберкассу, это называлось «положить на книжку». Поскольку деньги сами по себе цены практически не имели – что на них купишь? – то они выполняли совершенно другие функции. Во-первых, поиск бутылок и последующее выстаивание в очередях на их сдачу (после того, как был найден пункт, в котором их принимают) занимало время. Очень много времени. И это было хорошо, потому что день постепенно проходил, и до смерти оставалось ждать меньше. Смерти боялись и в тоже время отчаянно ее ждали как универсальное и окончательное средство от вопиющей и жестокой бессмысленности жизни. Во-вторых, деньги выполняли свою символическую функцию: будучи снесены в сберкассу, они превращались в строчку цифр, и это число и являлось мерилом достоинства и полезности пенсионера. Эти числа хранили в условном секрете, и ими же бахвалились при первом удобном случае. При этом никогда и никто не мог сказать, что копит эти деньги для себя. Ни в коем случае! Ведь тогда терялось бы главное, что, как им казалось, оправдывало пустоту их жизни – ореол жертвенности. Нет, эти деньги всегда собирались и хранились для внучат. В худшем случае – для детей, но идеально – если для внучат. Старуха приобретала моральное право заявлять, что собирает что-то для внуков, как только они появлялись, а без этого она была второсортной. И это можно понять, ведь собирать деньги для внуков – это, по их представлениям, было высшей формой самоотречения, поскольку смерть придет заведомо раньше, чем внуки выйдут во взрослую жизнь и смогут потратить эти деньги. И если случалось так, что внуки вырастали, а старуха все еще влачила свое существование, то цикл повторялся – теперь уже внуки становились объектом прессинга и требований поскорее рожать, и если такое счастье случалось, то теперь старуха вновь получала статус великомученицы, завещав свою сберкнижку правнукам.

    Как нам известно, в итоге накопленные капиталы, хранящиеся в сбербанках, пропали полностью и у старух, и у стариков, и у взрослых и у молодых. Разучило ли это народ любить свое тухлое государство и доверять ему? Ничего подобного. Люди не руководствуются здравым смыслом.

    Увидев пустые бутылки, мужик преобразился – скучающее и пустое выражение лица сменилось азартом охотника, увидевшего редкую и ценную дичь в своих сетях. Мне стало смешно, и я перестал думать о судьбах самоубивающейся нации. А потом мне перестало быть смешно, потому что в голову закралась идея. А потом возникла целая лавина других мыслей, которые словно своей массой хотели задавить исходную. Но не вышло. Идея отряхнулась от паразитических сомнений и снова вылезла на первый план. Да, это почти спившийся алкаш. Ну или просто выпивающее ущербное ничтожество. Работает где-нибудь вахтером. Ему наверное около пятидесяти или даже старше. Убогие повадки опущенного существа, мертвый взгляд.

    Ну и что?? Я что, замуж за него что ли собрался?

    Мужик между тем уже подскакал к скамейке бодрым шагом, довольно присвистывая и улыбаясь своим мыслям. Как же, аж целых две бутылки! Думать было больше некогда – либо сейчас, либо ситуация уйдет. Покрывшись холодным потом, я соскочил со скамейки. Мужик одобрительно кивнул, думая, что я соскочил для того, чтобы ему было удобней нагибаться. Кряхтя, он встал на колени, и, нагнувшись, любовно прибрал одну бутылку, обтер ее руками от налипших травинок и пыли и аккуратно сунул к авоську. Собратья мелодично звякнули, принимая нового друга в свою компанию. Затем так же неторопливо и, я бы сказал, почти любовно он достал вторую, поболтал ею, вылил остатки вонючей жидкости на землю, снова обтер и засунул к первой. В этот момент я очнулся от парализующей нерешительности, резким движением спустил с себя шорты вместе с трусиками, и они упали к моим ногам. Когда мужик стал выпрямляться, я сделал шаг к его голове, и подняв ее, он уперся взглядом прямиком мне между ног.

    Замер, тупо уставившись на мой приставший хуй. Я глубоко дышал от волнения, и сделал еще пол-шага вперед, буквально уткнувшись хуем в его лицо. Он по-прежнему не двигался, тупо уставившись мне между ног, и я терялся в догадках – что же будет дальше. Я не боялся его агрессии, в конце концов я всего лишь школьник-второклассник, какой с меня спрос. Ну может пописать решил… В крайнем случае обматерит и уйдет. Но он не материл и не уходил. Наконец он поднял голову и посмотрел прямо мне в глаза. Я выдержал взгляд и не отвел его, потом сделал еще четверть шага вперед, и теперь мой хуй коснулся его подбородка. Если он и сейчас не встанет и не уйдет…

    Бутылки звякнули. Он посмотрел на них, словно спрашивая совета, а затем аккуратно положил авоську на землю. Это еще не было окончательной победой, но уже близко, и волнение снова охватило меня. Он спазматично стал озираться, зыркая по сторонам – влево, вправо, снова влево. Вокруг — никого. И ни звука не доносится со двора. Жарко. Просто так никто в такую погоду в самый разгар дневной жары не захочет шляться. Он протянул дрожащую левую руку и положил ее ладонь мне на попу. Его губы молча и спазматично, нервически шевелились, как будто перед тем, как заплакать, словно он сам себе пытался сказать что-то важное или может быть самоотрезвляющее, и сам же загонял слова обратно в горло. Мне даже стало его жалко, видя такие мучения, когда человека разрывает между тем, о чем он и мечтать не мог, и страхом ужасного наказания. Но мечтать-то то он явно мечтал о чем-то таком, и наверное немалая доля его сексуальных бредовых алкогольных фантазий была связана с такой же картиной, когда перед ним голый, беззащитный и отдающийся мальчик.

    Сначала он так и держал меня за попу одной рукой, при этом в упор смотря на мой маленький привставший хуй, а потом вдруг стал судорожно сжимать и разжимать ладонь, ожесточенно щупая, как будто хотел нащупаться на всю оставшуюся жизнь, как будто он хотел намертво запечатлеть эти волшебные моменты в своей памяти, чтобы затем снова и снова возвращаться к ним, заперевшись в туалете своей квартиры, смаковать их, переживать снова и снова, выбрасывая струи спермы. Мне стало ясно, что теперь-то вряд ли он уже сможет удержать себя, когда все так близко, когда все в его руках, и, возможно, впервые в своей жизни он попал в свой сексуальный рай. Он протянул вторую руку и так же отчаянно схватился ею за мою левую половинку попы, так же судорожно, лихорадочно начав ее щупать. Мне не хотелось лишних контактов с ним – хотелось просто несколько отстраненного секса, поэтому я убрал свои руки за спину, пошире раздвинув ноги, насколько это было возможно со спущенными шортами, и ткнулся хуем прямо ему в губы. Совершенно потеряв голову, он захрипел и с силой уткнулся лицом мне между ног. Вопреки моим ожиданиям, он не стал брать мой мелкий хуй в рот, а терся о него, о яйца, о ляжки своим невыбритым лицом, то приникая, то отстраняясь и смотря на мое тело так, словно архивариус Эрмитажа на только что открытое полотно Рембрандта. Потом он стал судорожно и неумело целовать мои ляжки, низ живота, хуй, яички, снова ляжки, снова отстранялся и смотрел с обожанием, снова приникал, терся и целовал. В этот момент полного умопомрачения он, видимо, просто не понимал, что ему делать, как охватить все это сокровище и как впитать его в себя надолго, навсегда, чтобы даже при смерти воспоминания об этом оставались свежими и яркими, дающими успокоение, что жизнь прожита не зря. И чем больше я смотрел на его неумелые и порывистые движения, тем больше во мне возникала грусть на фоне сексуального возбуждения и удовольствия от того, что кто-то вот так обожает мое тело.

    Я поднял голову и смотрел на листья, блестящие в лучах солнца, на грубую каменную стену, ограничивающую этот двор от соседнего, и холодная, горькая грусть накатывала все сильней и сильней, и почему-то это вдруг усилило мое возбуждение, и хуй сильно напрягся и стал очень чувствительным, и каждый раз, когда он целовал его и прижимался, где-то в глубине хуя, за яйцами, возникало такое томительное наслаждение, что я, наверное, кончил бы, если бы в моем возрасте я мог бы кончать. Впрочем, и о том, что у пятидесятисемилетнего мальчика могут быть такие сильные сексуальные ощущения и такая сильная эрекция, я не догадывался. Это клево, что эрекция. Значит я смогу получить и впечатления от траха, если, конечно, удастся совратить какого-нибудь мальчика или девочку…

    Отпустив мою попу, он лихорадочно стал расстегивать свою ширинку. Его пальцы путались, сбивались, но в конце концов он достал свой хуй и, обхватив меня за всю попу левой рукой, правой стал ожесточенно дрочить, прижавшись губами к моему хую. Наверное, я мог бы его остановить и получить еще какие-то впечатления, но, с одной стороны, мне не хотелось его трогать, чтобы отстранить, а с другой стороны вряд ли он вообще сейчас был способен хоть что-то соображать. Он приоткрыл рот, глухо захрипел, задергал рукой особенно ожесточенно и начал кончать. Я видел, как струи спермы брызгают на листву, замирая на ней крупными вязкими каплями – одна, другая, третья… Спермы было много, и мужик еще секунд двадцать спазматично дергался и хрипел, пока, наконец, движения его руки не замедлились, и он, наконец, замер.

    Восстановив дыхание, он открыл глаза и какое-то время ошалело и тупо смотрел мне между ног, потом засуетился, стал засовывать хуй в свои штаны и одновременно пытаться другой рукой натянуть на меня шорты. Сексуальное охуение отпустило, и теперь его охватила тревога. Я нагнулся, натянул трусики, шорты, и присел на лавочку. Справившись, наконец, со своей ширинкой, он встал и, казалось, не знал – говорить что-то или просто молча уйти.

    — Если ты хочешь, я могу прийти сюда еще и завтра, — сказал я, скромно потупив глазки. – Мне приходить?

    Он, по-прежнему молча, снова тяжело задышал, мучаясь, видимо, от какой-то внутренней борьбы. С одной стороны, завтра это чудо могло повториться или даже стать еще более возбуждающим, а с другой… страх разоблачения. Я примерно понимал его сомнения. Пятидесятисемилетний мальчик, он же может просто разболтать, и тогда завтра тут будет его ждать не восхитительное сексуальное приключение, а арест, позор на всю жизнь, тюрьма.

    — Я все понимаю, и никому ничего не скажу, не бойся, — попытался успокоить его я, не будучи на самом деле уверенным в том, что к завтрашнему дню я не найду что-то более привлекательное, чем сексуальное приключение со стариком. – Мне приходить?

    — Да, приходи, — хрипло произнес наконец он, решившись. – Но никому, да? Никому-никому, да? Честное слово?

    — Конечно честное слово, — кивнул я. – Зачем мне надо об этом кому-то рассказывать? Я же понимаю, что меня самого после этого так сильно отругают, как никогда, а мне этого не надо.

    — Да, вот ты умница, умный мальчик, да, все так… — пробормотал он.

    Его взгляд упал вниз, на листья, покрытые каплями спермы, и он стал ожесточенно топтать их, смешивая с другими листьями, с землей, и успокоился только тогда, когда уже ничего разглядеть было нельзя. После этого он еще раз проверил ширинку, подобрал с земли свою авоську, вздохнул.

    — Я завтра тоже сюда приду бутылки искать, значит… да?

    — Ага, — я кивнул и поощрительно улыбнулся, немного изогнув свое тело и поболтав ножками в сандалиях, — я сюда приду завтра поиграть немного…

    — Вот и славно, вот и хорошо, — пробормотал он и неуверенными шагами пошел прочь.

    Он скрылся за кустами, а я удовлетворенно констатировал, что сон это или явь, но впечатления были яркими, и что мне все это сильно понравилось, и спешить с возвратом на Марс совершенно нет никакого смысла.

     

    — Человеку имманентно присуще несколько тенденций, — произнес я, сидя на камне дикого пляжа Хрустальной бухты – того самого пляжа, где в параллельной реальности спустя несколько лет я буду ранним утром лежать на животе и отдавать ласкам свою попку.

    Наступит ли еще эта реальность? Я запутался и не видел никакого способа распутать этот временной клубок, рассчитывая лишь на то, что будущее как-то само расставит все по местам, и утешаясь тем, что все параллельные жизни, сколько бы их ни было и какими бы они ни были, дают мне опыт независимо ни от чего. Это в самом деле немного успокаивало, но лишь немного. Сегодняшний день начался совершенно нормально, как естественное продолжение вчерашнего, хотя втайне я немного рассчитывал на то, что ночью случится какой-то временной сдвиг и я соскользну в иное время. Этого не случилось, и тревожность замигала где-то глубоко. А если и завтрашний день вот так же наступит? И послезавтрашний? И через месяц? И через год? И не будет-таки никакого Марса? А что тогда будет? Серая беспробудность в этой гнилой стране? Я, конечно, не сдамся, и проживу новую жизнь ярко, насколько это будет возможно, и все же…

    Отец зашевелился, медленно перевернулся на бок, выражение его лица было заторможено – видимо, он задремал на солнце и плохо соображал.

    — Что… ты сказал? – медленно произнес он, шаря рукой в поисках очков. – Ты что-то сказал?

    — Человеку имманентно присуще несколько тенденций, — повторил я, подбрасывая и ловя пару камушков, — о которых он обычно не имеет никакого представления просто потому, что он слишком погребен кучей бытовых приземленных дел, страстей, озабоченностей.

    Отец замер, приподняв бровь и немного склонив голову, как озадаченная ворона, затем, нащупав очки, нацепил их и с растерянной улыбкой посмотрел на меня.

    — Ты хоть понимаешь смысл этих слов? – Все более скептически улыбаясь, спросил он. – Ты где это вычитал?

    — Например, человеку присуще стремление к отрицанию самого себя, к отрицанию и преодолению своей личности, — продолжал я, словно не слыша его вопроса. – Есть, как минимум, два уровня самоотрицания – болезненный, драматический, кризисный, и озаренный, конструктивный, эволюционный. Первый уровень реализуется тогда, когда человек живет несчастной жизнью, когда его жизнь представляет собою по сути сплошные бессмысленные и догматические самоограничения, депривации, подавления в себе всего живого.

    — Депривации?? Конструктивный?? – Как-то потерянно, почти отрешенно повторил за мной отец. – Ты просто по памяти… или ты в самом деле что-то понимаешь?

    — Второй уровень реализуется тогда, когда человек живет насыщенной, яркой жизнью, и эволюция проходит не от мертвечины к живому, а от живого к еще более живому. Парадоксально то, что и во втором случае этот эволюционный процесс сопровождается своего рода страданием. Это что-то вроде грусти, хотя совсем не та грусть, как ее понимает профан. Это что-то вроде космического холода, что-то вроде отчаяния. Я использую эти слова только потому, что других нет, ну и конечно потому, что все-таки есть что-то общее… сложно это.

    В глазах отца появился страх. Сидящий перед ним пятидесятисемилетний сын хоть и почитался в семье очень талантливым мальчиком, но это уже было что-то совсем из ряда вон.

    — Потребность в творчестве, в созидании. Потребность в познании. Потребность в радости… ну, в широком смысле этого слова, в очень широком. Потребность в эволюционном самоотрицании, — загибал я пальцы. – Уже четыре. – Потребность в содействии и своего рода самоотдаче ради других, близких – уже пять. Это все, как думаешь? Сколько из этих пяти известно тебе? – Я посмотрел на него и вопросительно кивнул. – Сколько из этих пяти тебе знакомо?

    — Ммм…, — пробормотал он, продолжая смотреть на меня со страхом.

    — Нисколько? Одно-два редкими моментами? И это жизнь? – Добивал я его. – Пять имманентных качеств, присущих человеку. А можно ли вообще назвать человеком того, в ком это не проявлено? Или об этом люди задумаются в далеком будущем, когда эпоха гомо сапиенса по сути пройдет? Что говорят на этот счет твои диалектические марксизмы?

    Отец нахмурился и бросил короткий взгляд по сторонам. Нет, никто не слышит, но теперь он уже встревожился.

    — Ты где этого набрался, — почти угрожающе снова спросил он.

    — Переписка Энгельса с этим чертом… как его… Каутским, — небрежно бросил я.

    — Что??

    — Я купаться, пап, — бросил я ему через плечо и сполз с камня в прохладную воду, от которой кожа пошла мурашками. Если к этому больше не возвращаться, то вряд ли это будет в его интересах снова поднимать эту тему. Проглотит и забудет, списав на побочные эффекты развития детской психики вундеркинда.

    Ни к чему все эти провокации, подумалось мне, пока я греб к буйкам. В конце концов моя задача состоит не в том, чтобы зрелищно умереть, как Тедди, а в том, чтобы несмотря ни на что прожить свою жизнь и не сдаваться, даже если я сюда заброшен каким-то космическим водоворотом, и если впереди никакого Марса, ни Маши, ни Фрица, никого…

    Внешне мысли выглядели бодро и уверенно, но чувствовал я себя при этом пиздец как паршиво. Окружающий меня мир был нереально реален. Да, я прыгнул в пропасть, погиб и возродился в другом времени, черт, это же факт, о нем нельзя забывать. Это как поплавок, как буек, за который надо всеми силами держаться и не позволять себе забывать.

    Я нырнул, чтобы охладить голову, но мутная глубина мне не понравилась. Вынырнув, я сосредоточился на цели и минут через пять быстрым темпом доплыл до буйка, уставшим, но не сильно. Схватившись за металлическое кольцо, опоясывающее его, и расслабившись, выдохнув, я вдруг почувствовал, как оно рывком чуть не вырвалось из моих рук. От неожиданности я потерял равновесие и ушел под воду. Хлебнув немного соленой морской воды, я быстро пришел в себя и выскочил на поверхность, отплевываясь и кашляя. Из-за буйка показалась голова, и, протерев морду от воды и проморгавшись, я увидел, что это мальчик лет шестидесяти трех, рассматривающий меня не слишком одобрительно.

    — Че? – Спросил он заботливо-сердитым голосом, — все нормально? Держись давай за буек…

    — Нормально, — кивнул я. – Не ожидал просто, что тут кто-то есть.

    — Ты че такой мелкий и так далеко заплыл? – Продолжал он. – Родители есть?

    — Родители есть, нормально я заплыл, и не такой я мелкий. Я хорошо плаваю.

    — Ну-ну…, — покачал он головой, сдвинув губы в скептической гримасе. – Курортник?

    — Ага. А ты?

    — Местный, — отрезал он. – Ладно, пора мне… доплывешь сам до берега, уверен?

    — Вообще-то не очень уверен, — пробормотал я, быстро сориентировавшись.

    — Ну вот! – Он снова метнул на меня взгляд из под нахмуренных бровей. – Мне тебя отсюда тащить что ли?

    — Не надо тащить. Просто поплыли вместе, я буду совсем чуть-чуть за тебя держаться, вот и все.

    — За шею не хватать, понял? – Грозно скомандовал он.

    — Понял я, я буду иногда за твои плечи немного придерживаться, за спину, когда буду отдыхать, вот и все.

    — Вот-вот, за шею смотри, не хватайся. Если схватишься, я уплыву, еще мне не хватало тут с тобой проблем.

    — Я понял, понял… поплыли?

    Он бросил кольцо буйка и подплыл ко мне поближе. Я развернулся к берегу и мы медленно поплыли бок о бок. Спустя минуты три я стал тяжело дышать, и он остановился.

    — Отдыхаем, — скомандовал он. — Я буду лежать на спине, а ты придерживайся за меня и тоже отдыхай.

    Он перевернулся на спину, широко расставив руки и ноги. В воде он и в самом деле чувствовал себя уверенно. Я подплыл и положил ладонь ему на живот. Он закрыл глаза, чтобы не смотреть в слепящее солнце, и мы стали тихо покачиваться в мелкой волне. Начать было трудно, и меня снова охватило сильное беспокойство, почти до трясучки. Но черт возьми, я должен себя заставить… Закусив губу, я передвинул ладонь к низу его живота, прямо к границе плавок.

    Ничего. Он не пошевелился, не открыл глаза. Я передвинул ладонь еще ниже, так что половина ее уже лежала на плавках и буквально в пару сантиметрах от бугорка под его плавками.

    Ничего.

    Чтобы все выглядело более естественным, я передвинул теперь ладонь снова выше, как будто я просто ищу удобного положения. Затем – обратно на плавки, и вот теперь надо было решаться – сейчас или никогда. Сердце забилось так, словно я проплыл на скорость стометровку, я сделал глубокий вдох и положил ладонь прямо на его бугорок. Я даже зажмурился от напряжения. Заставил себя открыть глаза. И снова прилив нервозности – теперь он лежал с открытыми глазами и я не понимал по выражению его лица, что он испытывает и чего ожидать.

    Похоже, он и сам был в некоторой растерянности, поскольку на меня он не смотрел и ни звука не произносил. Моя ладонь замерла на своем месте и тут я почувствовал, что бугорок начинает расти. Если только сейчас он не испугается или не разозлится, то… все решится в ближайшие несколько секунд, по крайней мере, и так или иначе все закончится, — успокаивал я себя.

    Он закрыл глаза. Значит он хочет сделать вид, что ничего не происходит. Мне этого и надо. Я начал слегка ерзать ладонью, как будто меня просто качает волнами, и прижимать ее. Теперь я ясно чувствовал, что хуй становится твердым под моей рукой, и я стал его тискать более откровенно. Шестьдесят три года мальчику… наверное каждый день дрочит, может и не по одному разу, мечтает о девочках. Я не девочка, но сильно ли пятидесятисемилетний мальчик отличается от девочки? Я снова стиснул зубы от напряжения когда просунул руку ему под плавки и стиснул его напряженный хуй. По-прежнему ничего, лежит с закрытыми глазами. Ну значит, у меня карт-бланш.

    И в этот момент он вдруг резко перевернулся на живот, и, не глядя на меня, поплыл к берегу, бросив мне через плечо что-то невнятное, что я истолковал как призыв плыть за ним. Мы поплыли немного правее того места, где среди камней лежали курортники – к зарослям густых кустов – тех самых, что были под мной, когда я сделал шаг вперед. Это навевало не самые приятные воспоминания, но с другой стороны, если он плывет к кустам… Когда я доплыл, немного устав от активной работы руками, он уже сидел на камне и поманил меня рукой. Взяв меня за плечо, он впихнул меня под нависшие густые ветки, образовывавшие небольшую пещеру, в которой как раз было достаточно место для двоих детей. Осмотревшись и не обнаружив вокруг ничего подозрительного, он спустил плавки и притянул меня к себе.

    — Встань на колени, — приказал он.

    Я подчинился, делая вид, что не понимаю, к чему он клонит, и мои глаза приклеились к его хую довольно большого для такого подростка размера. Хуй уже почти полностью стоял.

    — Ты вафлер? – Таким же не очень дружелюбным тоном спросил он.

    — Кто? – Удивился я.

    — Ты не знаешь, что такой вафлер?

    — Нет…

    — Сейчас узнаешь. Открывай рот.

    Я покорно открыл рот, и он, придвинувшись ближе, довольно привычным, как мне показалось, движением засунул мне хуй в рот.

    — Соси теперь вафлю, — снова приказал он.

    Я стал сосать, двигая языком, насаживаясь головой, и он тихо застонал.

    — А говорил, не знаешь, что такое вафлер… ты что, уже сосал кому-то?

    — Нет еще, в первый раз, — невнятно пробормотал я с головкой во рту.

    — Соси значит…

    Он упер руки в бока и немного двигал попой мне навстречу, иногда замирая, иногда снова начиная двигаться, а я наслаждался красивым упругим стоячим подростковым хуем, радуясь тому, что и второй день принес с собой удачу. Я сжимал губами его головку, играл с ней языком, потом брал как можно глубже в рот, и тогда его хуй немного проскальзывал мне в горло, а он начинал тяжело дышать. В таком возрасте у него уже наверняка есть сперма и он наверняка дрочит каждый день, и вряд ли он удержится от того, чтобы кончить в рот такому мальчику.

    — Стой, стой, — вдруг остановил он меня, вытащил хуй и как-то лихорадочно стал озираться, дергать меня.

    — Чего тебе? Что ты хочешь?

    — Молчи.

    Было видно, что он от чего-то возбужден, и в то же время не уверен в себе, как будто боролся сам с собой.

    — Поворачивайся, — наконец решил он, и взяв меня за плечи, повернул к себе спиной. – Только ты должен молчать, понял?

    — Понял, — кивнул я. – А что будет?

    — Тихо ты! – Прикрикнул шепотом он, и я почувствовал, что он встает на колени сзади меня.

    Он схватил меня за бедра и резко притянул к себе, и я почувствовал, как его хуй уткнулся мне в верхнюю часть попы. Если сосать он уже явно кому-то давал, то с трахом в попу у него явно опыта не было. Он то толкал меня в спину и шею, чтобы я нагнулся, то притягивал попой к себе, тыкаясь неумело куда-то в районе дырочки, и у меня возникали спазматические желания помочь ему, принять удобную позу и приставить хуй к дырочке и может даже самому насадиться на хуй, но я себя останавливал и позволял ему самому управлять моим телом, чтобы насладиться тем, как неопытный подросток впервые в жизни хочет трахнуть мальчика. Меня возбуждала его неопытность, его горячая лихорадочность, с которой он пытался всунуть в меня свой хуй. Наконец он как-то пристроился, затих, и я почувствовал, как горячая головка уперлась мне прямо в дырочку попы. Медленно засовывать он не умел или не хотел или просто уже не мог от возбуждения, поэтому он то резко напирал, то останавливался. Я смочил пальцы слюной и смазал свою дырочку. Это его явно озадачило и он затих на несколько секунд, видимо раздумывая – откуда вообще я мог догадаться до таких вещей, но его хуй требовал свое, и очередным резким натиском он засунул хуй мне в попку, почти что упал мне на спину, обхватив обеими руками, и подвигавшись как кролик пару секунд, тут же стал кончать – я чувствовал пульсацию его хуя, и удивительно, что я и сам вдруг в этот момент испытал сильный прилив возбуждения в глубине попки, как будто наслаждение от его оргазма передалось и мне, и оргазменные ощущения схватили и меня тоже, правда никакой спермы у меня из хуя, конечно, не выливалось, но ощущения были в точности, как при оргазме. Он все еще немного дергался, замирая и лежа на моей спине, и я ловил каждую секунду, смакуя и свои ощущения, и возбуждение от самой ситуации.

    Наконец он затих, и я почувствовал, как он целует мне шею, продолжая прижиматься ко мне всем телом. Спустя минуту он выпрямился, его хуй легко выскользнул из попы и я почувствовал, как струйка спермы потекла у меня по яичкам. Он по-прежнему держал меня за попку, и полуобернувшись, я увидел, что он внимательно разглядывает ее, смотрит на дырочку, на струйку стекающей спермы. Потом неожиданно он нагнулся к попке и стал целовать – одну половинку, другую – опять-таки неумело, но нежно. Потом он отстранился, потянув меня за собой, и я, все так же стоя на коленках, повернулся к нему, и тут он неожиданно притянул к себе мою голову и стал горячо и плотно целовать меня в губы, как если бы он целовал девочку, в которую он был влюблен.

    — Хочешь, я буду твоей девочкой? – Спросил я, когда он, нацеловавшись, отстранился, рассматривая мое лицо. – Я буду тебе сосать и ты сможешь сколько хочешь трахать меня в попку.

    — Но… ты же мальчик… — озадаченно произнес он, снова целуя меня в губы.

    — Ну и что, что мальчик. А с тобой я буду девочкой. Могу даже одевать платье, как девочка, когда мы будем встречаться, ты хочешь?

    — Но ты же мальчик, — продолжал он свое, видимо совершенно искренне не понимая, как я могу быть девочкой, даже одев платье.

    — Ну неважно, пусть мальчик, — согласился я. – Ты хочешь со мной встретиться еще раз?

    — Конечно хочу, — энергично подтвердил он. – Только ты…

    — Я никому, совсем никому про это говорить не буду, ну что я, дурак что ли?

    Он натянул плавки и, встав передо мной на колени, сам одел плавки и на меня. Затем подумал немного, приспустил их и поцеловал меня в мой маленький хуй, потом посмотрел на него, поцеловал еще раз, усмехнулся и, окончательно одев плавки, встал.

    — Ты ведь уже давал кому-то сосать, а? – Спросил я, выползая вслед за ним из нашего укрытия.

    Бросив взгляд в сторону пляжа, я увидел, как отец стоит у воды и беспокойно озирается по сторонам. Я залез на небольшой камень и замахал ему обеими руками. Наконец он меня заметил, покачал головой и, неопределенно махнув рукой, снова пошел к расстеленному на гальке полотенцу, раскрывая газету.

    — Твой? – Кивнул мальчик в сторону отца.

    — Ага. А кому ты уже давал сосать?

    — Ну есть у нас тут… вафлер один… мы его как ловим, так заставляем сосать, — лицо его презрительно искривилось и я удивился тому, как быстро почти влюбленный мальчик превратился в обычного мужика-гомофоба.

    — И вы кончаете ему в рот?

    — Конечно, кончаем. Он же вафлер.

    — Ну а я…

    — Ты… — он взглянул на меня, его лицо смягчилось и, по всей видимости, в нем началась какая-то внутренняя борьба. – Ты просто… ты маленький еще, — нашелся он. – И ты будешь сосать только у меня, понял? И ебстись ты будешь тоже только со мной, понял? Я скажу ребятам, что ты только мне… только со мной, в общем.

    — Ладно, значит ты меня познакомишь со своими друзьями?

    — Познакомлю, а что… приходи вечером в Комсомольский парк, к лодкам, часам к семи, мы там будем с пацанами.

    — Ладно, — улыбаясь согласился я. – Если сегодня не получится, приду завтра.

    Он кивнул и, мрачно косясь в сторону моего отца, пошел вдоль воды в противоположную сторону.

    — Помни, — обернувшись и состроив грозную физиономию громко прошептал он, — никому!

    — Да не бойся ты, блин, — напутствовал я его и пошел в противоположную сторону.

    И тут до меня дошло, что вся моя попа, яйца, ляжки измазаны его спермой, так что я снова зашел в воду и, спрятавшись между двумя большими камнями, стал оттирать ладошками сперму с тела. Сперма была скользкая и смывалась почему-то плохо, так что приходилось по многу раз тереть одно и то же место. Стоя лицом к открытому морю, тщательно оттирая свою попу и ляжки, я показался сам себе очень смешным. В конце концов я не удержался и рассмеялся вслух, и неожиданно этот звук меня опьянил. Голова немного закружилась и перед глазами все стало туманно и скользко. Неловко размахивая руками, я попытался зацепиться за один из больших камней, но лишь поцарапал себе пальцы. Плавно оседая в воду, я повернулся всем телом и странная картина зафиксировалась в моем сознании перед тем, как оно окончательно покинуло меня – картина стоящей в отдалении на песке девушки, которая пристально смотрела на меня – ну как будто бы прямо на меня, хотя с такого расстояния этого точно сказать было никак невозможно.