Русский изменить

Ошибка: нет перевода

×

Нечто

Main page / Главная / Рассказы / Нечто

Чарлз Дарвин родился в 1809 году. Это выдающийся учёный, в работе которого «Происхождение видов» была впервые сформулирована и разработана теория эволюции. Опубликованная в 1859 году, эта теория, несмотря на поддержку научной мысли того времени, подверглась ожесточённым нападкам со стороны богословов. Дарвину принадлежат и другие научные труды. Он похоронен в Вестминстерском аббатстве.

Упаси господи стать таким вот абзацем в энциклопедии.

Когда сегодня я выходил из дома, я сразу почувствовал особый запах утра. Этот запах свидетельствовал, этот запах напоминал, этот запах призывал к ответу.

Единящая мудрость есть неразумие, бессмысленность и глупость. Морализм, пиетизм, солипсизм, автоматизм, мясорубка, подоконник, мерцающий телевизор — этот ряд бесконечен, этот строй гипнотичен, этот порядок убийственен.

Проверяй деньги, не отходя от кассы. Покупатель всегда прав. Закон суров, но это закон. Не давай ему повода, не суйся куда не надо, не говори гоп, не буди лиха. Будь готов. Семь раз отмерь. Я люблю жизнь, я люблю нежность, я люблю потягиваться утром в постели, я люблю ощущать одиночество как спасительное страдание, в скорлупе которого нет-нет, да и блеснет серебряная нить, ведущая к неведомому.

Взгляните, как сочетаются жёлтые абажуры, старинная мебель, овальные картины в милых рамках и свежий букет цветов в японской вазочке. Вот моя комнатка, располагайтесь поудобнее. Мерзость какая…

Я бы разгрыз зубами эти бетонные стены. Я бы разнёс на куски эту вазу, сжёг бы этот халат с тапочками, эти райские кущи. Бешенство в одеждах смирения. Ярость безумная. Что думает собака, как растёт сосна, где живёт ёжик — нас окружают стенами выдуманной, очеловеченной природы, нас кутают в смирительную рубашку омерзительных призраков сентиментальной выученной немощи.

Но я вижу иначе. Собака — у неё возмущённая шерсть, отражённое солнце в глазах, хвост устремлён к северному ветру, взгляд напитывается сосновой хвоей. Сосна — у неё влажный нос, вздымаются бока, хвост на грани взмаха, глаза лукавые. Я вижу это всё иначе. Я сливаюсь с тем, что вижу, и в этом суть момента. Я не живу, и в этом жизнь, я не дышу, и в этом мое дыхание. А как можно иначе? Лёгкая улыбка, сорвавшаяся с глаз – она проникает как дым костра — очистительно и больно.

Мы будем, мы станем, нас много, нас мало, их надо, семь на восемь, почему так сложно, а что — разве нет? Нет. По-моему — нет. Мы следим. Мы всегда следим, и наши следы зловонны, их вонь догоняет нас и обволакивает. Крик мгновенен, но запах его ещё долго будоражит гнилой мозг; переживание умерло, не родившись — зачем им оно — у них есть их вонь. И с них достаточно. Пусть воняют. А я буду переживать. Мысль, если она родилась в сладострастии переживания — должна прожить свою жизнь скромно и со вкусом и умереть, раствориться, и если жизни ей отпущено — миг, то и пусть будет миг, если будет день — то пусть будет день — умрёт она и следа не оставит во мне, и не заслонит собою путь другим, не встанет мавзолеем, не завяжется узлом.

«Эта искра не довольствуется ни отцом, ни сыном, ни святым духом, ни троицей, пока из всех трёх лиц каждое заключено в своей свойственности. Воистину говорю, свет этот не удовольствуется плодоносной врождённостью божественного естества. Скажу я и более, что звучать будет ещё диковиннее: клянусь я благою истиной, что свету этому не довольно простой недвижности божественной сущности, ничего не отдающей и ничего в себя не вбирающей; и ещё более: свет жаждет знать, откуда сущность эта приходит, он жаждет простого основания, безмолвной пустыни, где никогда не усмотришь никакого различия, где нет ни отца, ни сына, ни святого духа; во внутренних недрах, в ничьей обители — там свет сей находит удовлетворение, и там он более един, чем в себе самом; ибо основание здесь — просто покой, в самом себе неподвижный. Тем самым очищенный, просветлённый дух погружается в божественную тьму, в молчание и в непостижимое и невыразимое единение; и в погружении этом утрачивает всё схожее и несхожее, и в бездне этой теряет дух сам себя и ничего более не знает ни о Боге, ни о себе самом, ни о схожем, ни о несхожем, ни о ничто; ибо отныне погрузился он в Божественное единство и утратил все различения».

Мне говорят — ты подонок, ты мразь, тебя надо раздавить, разрезать, ты – угроза всем нам, твои мысли прокляты, твои чувства извращённы, а мне остаётся только понимать — пропасть между нами бездонна.

Прекрасное предвечернее небо, густые облака, свежие хвойные заросли, снег на опавших листьях. Ты сейчас — это такая же красота, о которой можно мечтать, которую можно иногда увидеть, почувствовать, но с которой нельзя слиться. Как лес – я запрокинул голову и тону среди деревьев, кустов и мха, но я даже не прикасаюсь к лесу. Ты как гора – я стою на её камнях и чувствую вкус ветра и пыли, но я отделён от неё, я даже не прикасаюсь к ней. Ты сейчас для меня и море, и гора, и лес, это всё ты — маленькая такая девчонка, с которой мы разделены эпохами.

И на засохшей ветке есть цветы.

В шуме ручья, в грохоте вагонов, в шелесте листьев нет-нет, да и пробьётся удивительная мелодия неведомых инструментов — без мотива, без привычных человеку атрибутов. Но есть и другая мелодия — совокупность моментальных переживаний, не отягощённых ничем слишком человеческим, которые иногда складываются в грандиозную, почти непереносимую мелодию судьбы. Кто слышал её звуки, тот знает — нет более грандиозного хора, исполняемого мириадноголосым миром; тот чувствует — здесь он соприкасается с сокровеннейшей тайной — он берёт в руки сердце мира.

Иногда кажется, что меня нет. Ну то есть совсем нет. Мне чудится, что лёгкий порыв ветра может развеять пыль моего существа, и как ребёнок смахивает ногой листву с тротуара — так будет сметено и то, что называлось мною. И я вернусь в то, из чего был создан — в землю, в ветер, в снег, в любопытство. Перед моими глазами назойливо всплывает такая картина — будто в далёкой хижине в горах вне времени пребывают в глубине своих сердец старики, чей удел — непостижим, и пришла им фантазия соединить неведомые потоки сознания и создать живое существо, наделив его всем, что даёт возможность сказать человеку, что он существует. Каждый наделил эту игрушку тем, чем смог — ощущениями, впечатлениями, воспоминаниями, мыслями, любовью — каждый дал что-то, и возник человек. Останется ли что-то, когда их фантазия прекратится и интерес к игрушке исчерпается? Потоки вернутся обратно, и я просто в этот момент исчезну? Мне кажется, что они дают мне шанс самому решить этот вопрос — буду ли я достаточно интересен для них? Сумею ли захватить их силой своей искренности?

Когда я слушаю Matia Bazaar, меня охватывает такая сладкая жажда смерти. А может, это и не смерть вовсе? Может — это как раз жизнь? Сжимается сердце и я вижу отблеск солнца где-то глубоко внутри себя. Безотчётная любовь и смерть — они идут рука об руку к яростному всплеску счастья.

Наверное, я для кого-то даже смешон. Наверное, я кажусь им как искатель несуществующего средства от одиночества и тоски, как потребитель душ, и как сказать, как объяснить, что я хочу лишь показать — как близко, как рядом лежит Нечто…

Одна лошадь и один ёжик гуляли в тумане Кронштадта, и там на них был лишь один лист, и этот лист подлетал и улетал обратно подобно Луи-де-Бройлю моих детских снов — он словно дурная бесконечность Бердяева — как пенисоидный символ индусов, намекал на ненамекаемое, то есть, в общем, мягкотелость и жестокосердность были в этой безрадостной картине фибриллирующего листа. Потом я видел сон: толстый паук сидел, свесив ножки и перебирая ими струны своей паутинной арфы. К чему бы это? А пару месяцев назад я познакомился с девушкой, чьё лицо источало андрогинный привкус. Половое стерео. Хихикающая ехидна. Вкусный купорос. Так тот паук смеялся над нами, он смеялся над тем уродливым образованием, что человеки зовут совестью. Совесть — как древесный гриб — вроде гриб, а на самом деле — чистая целлюлоза. Она вроде бы часть психики, а на самом деле — просто целлюлоза. Сколько такой целлюлозы в моей личности? Вот о чём я думаю.

«А как тебя зовут» — спросил я её? И главное — куда? Ведь если зовут — так это обязательно куда-то. Что должен чувствовать человек, которого патетически призывают к смерти? Я помню снег, выскальзывающий из-под моих ног, накренившийся лёд, и внезапное твёрдое решение: если кошки меня не удержат, если ледобур сорвёт с ледяной плёнки, то я вцеплюсь в лёд зубами. И, подняв ледоруб как знамя, я шёл туда, куда меня никто не звал — и там я был счастлив, и там я был без имени и без судьбы. Океан цветущих гранатов в долине Цинандали. Прибой цветущей сакуры на склоне Фудзи – ползёт ли ещё та улитка, или уже доползла и на этом закончилась прекрасная эпоха мгновенных стихов и вечной любви?

Быть как поток, быть как ручей — просто течь.

Когда я смотрю на старика, который тащится по улице с грязным ведром в руках, в старых резиновых сапогах — несмотря на жару — я вижу в его глазах понимание того, что ничто уже не достижимо, ни одна цель уже не может проникнуть в его голову — нет ни сил, ни времени для её реализации. Нет ничего – только то, что есть сейчас — эта улица, эта обжигающая жара. Мир превратился в чистое и самодостаточное абсолютное добро и отражается в его голове, не оставляя следа — как луна в луже. В этом есть что-то такое, от чего мозг взрывается печалью и хочет остановиться. Совсем остановиться. Остановиться так, чтобы в нём остановился весь этот целлулоидный мир. И надо обязательно пережить это прямо сейчас — когда есть ещё силы, чтобы справиться, чтобы взорваться силой жизни, чтобы вынырнуть из ужаса безысходности.

Рискнуть жизнью — какая мелочь. Все вокруг только и делают это – как ещё можно назвать их бездарное прозябание. А вот рискнуть смертью — вот это да!

Взрывы смеха, удары плетей, крики, жесты, разорванные облака, запах прелой травы — так я успокоил свой ум.

Когда нет музыки — тогда рождается мелодия пустоты, когда нет страсти — рождается страсть пустоты, когда нет ума — рождается ум пустоты. Когда все трое рождаются, они умирают, и рождается пустота. Когда рождается пустота, больше сказать нечего, потому что она заполняет всё и всему назначает смысл.

Когда сегодня утром я выходил из дома, я почувствовал запах — это был запах тени птицы, это был запах шелеста близстоящего дерева, это был запах трещины на асфальте.

Слепые видят только слепых, глухие слышат только глухих. Я, пожалуй, уже ничего не жду здесь. С каждым днём всё больше. Что-то по капле ускользает безвозвратно, и я это чувствую всем своим телом, всей душой — всем, что есть во мне. Да и нельзя же сверлить дыры в их глазах для того, чтобы они прозрели. Прозревают-то изнутри, так надо и приходить — изнутри, а это значит — изнутри себя, а это значит — надо уходить, чтобы прийти.

Состояние ума, не пребывающего где-либо. Состояние ума, при котором мысль не рождается, чистая поверхность океана, проявленная глубина. Брошенный камень немедленно погружается и исчезает, а воды лишь схлопываются над ним, и волн нет. Лицо человека, склонившегося над водой, встречает только своё отражение, за которым просвечивает бездонная глубь.

Я пробую искать необычные переживания. Например, представить себе, что сейчас меня убьют, и пережить охватывающий при этом холод, а редколесье, которое должно принять моё тело, приобретает оттенок непередаваемого аромата вечности. Есть ли в этом простая необузданность потребительской фантазии? Не думаю. Скорее это способ задеть новые струны мироощущения, уйти от стереотипов восприятия. Чувства становятся свежее и прозрачнее — сквозь них начинаю видеть стального цвета безвременный стержень бытия. Или вообразить, что я сижу под деревом в окружении пустоты — при этом уходит всякая ложная ответственность, а может даже и наступает перекристаллизация сознания. Некоторые совокупности переживаний словно бы сдвигают восприятие в неведомую плоскость. Искусство составления таких совокупностей безусловно является величайшим искусством, а с другой стороны — может в этом и есть суть любого искусства. Конечно, каждый находит это для себя, и тем удивительнее, что иногда находятся разные способы выразить тот же эффект, будь то взрыв цветных капель или стайка слов, складывающихся в хокку. Ряд образов — и взрыв сдвига в инопереживание. Насколько разнообразны те миры, куда уходит моё восприятие? В них, безусловно, есть по крайней мере одно общее — это само восхищение от того, что я воспринимаю мир иначе. Привычка к сдвигу восприятия подготавливает к тому, что я нахожу путь к тому, которое мне наиболее свойственно.

Шум, мешающий сосредоточению и погружению в себя — он слышен только тогда, когда ум отягощён мыслью. Когда ум становится тем, что он есть в своей природе до возникновения мыслей — помех нет. Сама помеха — это нечто, что встает посреди потока и препятствует ему. Если потока нет, помехи тоже нет. Когда нет потока, нет и помех, тогда нет и отсутствия потока и нет отсутствия помех. Именно тогда и осуществляется поток пустоты. Почему я сейчас не в нём? Вот единственный вопрос, который я хочу себе задавать тогда, когда вообще есть вопросы.

Когда сегодня утром я выходил из дома, я почувствовал некий запах — это был запах смерти.

Что поражает меня в самое сердце — это мимолётность всего происходящего. Ничто не прочно в моём мире. А в мире тех людей, где всё прочно и устойчиво и заранее определено и связано чувством долга или страха — там ещё хуже. Там вообще гнилость. Открытость сердца к открытым сердцам порождает изумительный всплеск любви — он безумен в том смысле, что не принимает в расчёт ничего, даже самого себя. Этот всплеск преданности безвременен в том смысле, что каждый миг он возрождается заново и нигде больше не пребывает — ни в прошлом, ни в будущем, ни даже в настоящем — междувременье, отсутствие протяжённости. Когда ситуация завершилась, и события недавнего вечера покрылись слоем лёгкой пыли, тогда новый мир предстаёт перед глазами, но в нём уже нет двух сердец, есть только нежный слой воспоминаний — как полоса тумана, которая неизбежно рассеивается встающим солнцем. И смерть, и жизнь сливаются в моменте неизбежного расставания — и смерть, и жизнь находят здесь нейтральную полосу, где заключают мир на пролившейся крови чувств, и они соединяются над нашими руками, и наши взгляды переплетаются в мрачном свете очаровательных сполохов зари. Это заря нового человечества, это буря перемен в пространстве и времени, но каждая вовлечённая песчинка стонет и скрипит в жерновах времени. Есть среди этого круга ветхая хижина, где пребывают замшелые старики — их бороды — струи вечности, и их сердце отрешено. Но я не хочу этого. Я лучше войду в глаз циклона и дождусь, когда меня разнесёт в клочья и разметает над океаном — по крайней мере, так моя душа станет свободной и вернётся к истокам.

Я никогда не читаю того, что пишу.

Вокруг на сотни километров белый снег, белое небо, белые вершины — завывающий ветер обнажает скалы и вновь запорашивает их. Я один среди этой ужасающей вечности, и не сделаешь ни шагу навстречу любимому человеку — глубокие сугробы поглотят любое усилие. Ужас. Очистительный ужас. Я принимаю его с благодарностью. Я знаю, что он выметет жёсткой метлой всё мелочное, всё наносное, и останется только яростная потребность в любви, жестокая страсть, ввинчивающая в себя всё мое тело, всю мою душу, и когда этот тайфун будет подхвачен и унесён в небо над высокими пиками гор, тогда наступит кристальная чистота, сквозь которую видно то, что непостижимо ни рассудку, ни уму, ни сердцу. Нота свирепая ветра осеннего. Я не забуду тебя, пока жив. Волны в глазах. Обрывки фраз. Озноб. Сердцебиение. Кулаки сжаты. Взгляд пронизывает всё, и даже пустота — не препятствие для него.

Мне тридцать. У меня уже есть седые волосы. Я смотрю на них и понимаю – искренние переживания не проходят даром. Когда-нибудь запас прочности кончится. Когда-нибудь я оставлю эту землю, и тех людей, которых люблю, и этих животных, эти горы с их бескрайним ужасом, это море с его высокими водами. Я уйду, и они уйдут, и где мы все встретимся? Где найдёмся? Любимая — где мы найдёмся?

Занятия, которые мы находим для себя — я помню те времена, когда я действительно интересовался чем-то. Меня интересовало изучение языков, математики, физики, я искал что-то в психологических этюдах и философии неоплатоников, я пережёвывал истории людей, мне незнакомых и далёких, я плакал над горем литературных персонажей и был счастлив, когда у них всё получалось. И я знаю множество людей, которые делали это всё до меня и делают это и поныне. Я не беру в расчёт тех, кто делает это по необходимости, кто делает из этого профессию. Я хочу соприкасаться с теми, кто находит в этом отдохновение. И я не понимаю. Ведь если честно взглянуть на эти занятия, то они обращаются в прах. Персонажи вымышлены или нет — это всё же только персонажи. Наука — это всего лишь наука. Всё ограничено самим предметом своего изучения. Любая деятельность ограничена самим своим предметом. И рано или поздно наступает обнищание души, если надо всем этим нет главного. Конечно, можно до бесконечности культивировать и поддерживать свои интересы, но когда снова выносит на самую верхушку гребня, и когда я снова подвержен всем ветрам, я снова понимаю – для чего я существую, а что – сиюминутное и призрачное. Может, я просто больной? Но нет, я вижу все этапы своего пути и вижу, что всё было честно, и что нет другого исхода, и что пришлось бы снова пройти всё это, если начать с начала. Если это болезнь — пусть это называется так. Значит, я люблю ТАК болеть. Значит нечего оглядываться. Значит нужно вновь вставать и идти. Навстречу себе. На встречу в никуда с никем.

Я всегда хотел любить. Это правда, как я её ни стеснялся в детстве, и как я её ни скрываю от посторонних глаз сейчас. Я всегда хотел любить. И всегда шёл навстречу этому. Может ли кто сказать про себя то же? Я хотел бы посмотреть на такого человека. Мне отвратительны построения тех теоретиков, которые готовы всё свести к убогому комплексу самосохранения. Всегда найдётся доброхот, который с легкостью объяснит мою потребность любить к простой потребности к любви к самому себе, к накоплению внимания, обращённого на меня, к товарообороту, где главный капитал — это внимание и чувство собственного достоинства. И чёрт с ними, и пусть объясняют, как им угодно.

Ну и кто будет читать это? Кто, кроме меня? Я, правда, сам не читаю то, что пишу, так значит — не будет читать никто? Зачем тогда пишу? Надежда на то, что лист бумаги всё же дойдёт до своего адресата, жалкая надежда на то, что бездонная пропасть может быть пересечена листком бумаги, который, подхваченный ветром событий, не спеша пересечёт немыслимые пространства и попадет прямо в ТЕ руки, прямо перед ТЕМИ глазами, и станет доступен ТОМУ сердцу.

Она в детстве купалась и внезапно под ногами ощутила склизкий кусок бревна. С тех пор она хоть и не боится плавать, но боится дна. Попробуй постичь эту простую историю, попробуй прочесть её ещё раз, пережить её, и ты увидишь, что непостижимая сила событий пронизывает нашу жизнь и уносится прочь, и кто посмеет встать на пути этого потока? А кто посмеет доверчиво отдаться ему и быть унесённым им? Мы скромно складываем крылья за спиной, и в них уже не может подуть ветер, который не позволил бы нам устоять на земле. Как удержаться, когда налетает этот ветер? Покажите мне того, кто смог бы удержаться, даже зная, что впереди — нечто непередаваемое, немыслимое, несуществующее. Когда ветер в крыльях — остаётся только лететь. Простая история, которая случилась с маленькой девочкой — знала ли она тогда, что эта история станет её сопровождать всю жизнь, как злая дворовая собака? Чувствуем ли мы, когда с нами происходит история, которая окажет непонятное, но неизбежное влияние на всю нашу жизнь? Иногда вдруг случайный взгляд, неторопливое слово, почти утомительная встреча, почти незаметная заминка — и вдруг понимаешь — произошло НЕЧТО. Никаких атрибутов больше нет. До какой глубины ни загляни — ничего не увидишь, и всё же знаешь — ЭТО произошло. Это тайна. Настоящая тайна, и приблизиться к ней — бррр, стынет кровь и сдавливает дыхание.

Меня становится два, когда я в горах — я и гора, гора — которая становится мною. Меня становится два, когда во мне борется жажда жизни и влечение к смерти — они ведут диалог, как я и я. Меня становится два, когда я люблю — я тот, который любит, и та, которую я люблю.

Есть слабость, которая не является самоцелью, которая является слабостью лишь постольку, поскольку чуждается силы как элемента, затемняющего прозрачность восприятия — эта слабость ничего не отдает, ничего не теряет, эта слабость — сила гибкости упругой ветви. Это слабость — это гибкая сторона силы. У меня разные мысли рождаются, когда я просто смотрю на тебя. Я бы сгноил их — они неконструктивны и смутны, но хочется сказать вслух. Я не то, чтобы излагаю — я живу в словах, когда говорю их той, кто мне приятна.

Всё непонятое дает двусмысленные всходы. Всё двусмысленное дает многозначность, всё многозначное дает симфоничность, симфоничность приводит к гармоничности, к проникновению, к растворению, к исчезновению — ничто не вечно настолько, насколько то, что исчезло.

Наступает время, когда сны становятся глубокими, грандиозными в своей многозначительности, когда, просыпаясь, знаешь — это была настоящая реальность, а та псевдореальность, которая раньше считалась таковой — ну что ж, и в ней тоже есть доля истины, но и доля мусора настолько велика, что… В качестве двигателя можно использовать различное топливо. Во всяком случае, чтобы сдвинуться с места, все средства хороши — и сексуальный напор, и муки одиночества, но для настоящего прыжка вперёд нужна энергия любви и преданности. Как честный экспериментатор, как человек, который без сожаления выбрасывает на свалку всё ненастоящее, который безжалостно приносит мучения и себе, и даже другим в своей агонии поиска истины, я свидетельствую – любовь — это самое поразительное из того, с чем я сталкивался. Когда происходит прорыв, а он происходит однажды, — тогда и внимание становится близким другом любви, и всё мое существо дрожит и вибрирует в предвкушении новой жизни, и сны становятся частью реальности. Конечно, я имею в виду именно ту любовь, которая так отличается от любви обычной — любви-собственности. Как инженер своей души, я говорю себе – именно этот двигатель я беру для своей машины. Как ищущий насыщенность, я вижу, что необычайная глубина идёт мне навстречу. Как простой человек я чувствую — в этом моя реализация, в этом моё счастье.

Я могу видеть многое и вижу многое, но я просто не смотрю туда – в будущее, в то — как и что будет. Ведь я не бог, я всего лишь дитя, только-только рожденное в пустоте. И мне трудно сохранять нейтральность к тому, что я вижу, и часто мне кажется, что я не могу препятствовать своему интеллекту, своему дурацкому человеческому инстинкту «сделать всё как лучше», и вмешиваюсь в тайная тайных, нарушая поток. Поэтому я выбрал отложить свое видение до тех пор, когда буду абсолютно уверен, что не пытаюсь что-то сделать с увиденным, иначе всё теряется, опошляется, и из событий уходит тайна неслучайности.

Откашлявшись, я поднялся с земли и, завернувшись в куртку, побрёл к опушке леса. Трава с голубым отливом, деревья, растущие вверх корнями, озеро, навалившееся на меня своим тяжёлым берегом — всё провожало, скрипело, завывало и плескалось. Жизнь била через край, мир множился, сердце болело. Надо сделать один шаг. Надо сделать только один шаг. Не знаю — куда, но знаю, что в любом случае надо. Самый важный шаг нельзя сделать «куда-то». Его надо делать «как-то». Если этот шаг — куда-то, то это заведомо не туда. Я повторял эти слова как заклинание, как приманку. Шаг не может быть сделан куда-то. Шаг должен быть сделан. Просто сделан. Я люблю простые слова, я ценю простые чувства, я вижу изначальную простоту любви, и теперь мне надо сделать усилие и научиться делать простые шаги, ведь именно их делать сложнее всего.

Впервые идея об этом родилась у меня очень давно, когда она была всего лишь розовой сказкой, и там я был скорее испытуемым, чем испытателем. Годы шли, сказка оставалась сказкой, и настал момент, когда я уже не мог рассматривать себя как пассивного участника воображаемых мною событий. А потом была долгая и неинтересная будничная жизнь, во многом подавившая мою самобытность. Но в один прекрасный момент моя старая, уже умершая мечта родилась вновь в новом обличье, она заслонила мне глаза, и я уже не мог думать ни о чем другом.

Так, между завтраком и обедом, я принял решение построить новый мир. Эмоция — вещь, имеющая протяжённость во времени, а переживание всегда моментально, оно всегда живет только здесь и сейчас. Переживание — это точка с нулевой протяжённостью, хотя и кажется, что оно длится, потому что одна точка порождает следующую. Это – катарсис в образе электромагнитной порождающей себя волны. Как мощь боевого кинжала сосредоточена в его острие — в точке, не имеющей протяжения, так и мощь переживания сосредоточена в мгновении — там, где нет ни прошлого, ни будущего.

Перед лицом какой-то дурной вечности — это всё суета. Всё равно рано или поздно — сегодня, завтра, послезавтра, — придётся тихо сесть наедине с собой и понять — вот теперь я буду сидеть и считать не часы, а минуты. И тогда очень скоро всё кончится. Есть предел всему.

Если не привязываться к конкретному моменту жизни, тогда эмоции уступают место переживаниям — ведь эмоции это всегда следствие, это всегда продукт осознания переживаний, даже если это и происходит незаметно. А вот чистое переживание разительно отличается от эмоций — это самая суть жизни, и от практики чистого переживания до начала путешествия в глубину — один шаг. Переход к чистому переживанию — это ощущается, как будто внезапно захватывает дух, и ты проваливаешься в область какой-то особенной глубины и особой, невероятно насыщенной полнотой жизни. Главное качество этого переживания — полнота. Ты захлёбываешься ощущением полноты, ты чувствуешь, что это и есть предельная реализация. Мир раскрывает свою невероятную глубину.

Есть шанс, который заключён в безответной любви. Его можно взять тогда, когда идёшь навстречу переживаниям без страха и упрека. На самом дне отчаяния лежит великий клад, и доступен он только сильным и страстным людям, которые способны так глубоко за ним спуститься. Это — для сильных людей, но с другой стороны именно в этом и растёт сила.

Когда я слышу девичий крик на улице — далеко, едва слышно, неясно — то ли это крик баловства, то ли призыва — мне всегда кажется, что зовут именно меня, что это у кого-то просто больше нет сил терпеть, и вот она вышла на улицу и просто кричит, и надеется, что я услышу. И я приглушаю музыку и мысли, замирая внутри, и вслушиваюсь, и жду, и хочется быстро выбежать на улицу и закричать в ответ — я здесь!

Горы отняли у меня воздух, любовь отняла у меня землю, люди отняли у меня веру, боль отняла у меня надежду. Когда разжимаешь кулак в бессилии, и когда всё, что ты держишь, выскальзывает из рук, и ты видишь, что всё потеряно, но если при этом ты сохраняешь надежду и внимательность, тогда руки вновь могут ощутить зарождающуюся реальность, всё потерянное вновь может ожить новой жизнью. Есть нечто, что нельзя потерять, но каждый раз, теряя, я забываю об этом. И каждый раз вспоминаю, обнаружив себя вновь на этой земле.

Я заметил, что Акутагава, когда хотел выразить невыразимую слитность событий, использовал частицу «-но»: «Ару сигурэ-но фуру бан-но кото дэс». Я же, смотря на написанное мною, вижу, что эксплуатирую союз «и», а также часто пренебрегаю запятыми — непрерывность дороже синтаксиса. Чем дальше, тем больше мне мешают запятые, когда они не являются выражением естественной паузы.

В первый же раз я мог сразу отвернуться и уйти. И ничего бы этого не было. Была бы просто глухая тоска по несовершённому, как предательство самого себя, но это было бы наверное не так больно. Но этот выбор не для меня. А вот этот — тот, что я всё же сделал, — он, видимо, для меня.

Когда я сижу в лесу у костра, когда я прихожу туда с палаткой на пару дней, или пару часов, чтобы посидеть под шелестящими и скрипящими деревьями и почитать книгу, или подумать в спокойном уединении о своей жизни, когда мои мысли сосредоточены и не возвращаются в город к заботам — в такие моменты я собран, я чувствую, как пахнет землёй ветер, как напряжённо выпрямились сосны и как стремительно стелется мох, и свежесть извне становится свежестью изнутри. Когда я возвращаюсь, я приношу это с собой. Я не хочу чувствовать ничего своим, и поэтому там, где другие не могут ни на минуту вырваться из суеты, я чувствую себя как путешественник у костра — свободный, собранный, полный свежести, отрешённый.

Ряд имён любимых девочек, которые всегда остаются близки мне, этот гипнотический ряд слов, напоминающих о главных моментах, произнося которые я замираю, и жаркая изморозь кипит во мне — я чувствую себя подлинного, я вижу бесконечную череду будущих откровений, я слышу громовое молчание, идущее от сердца к сердцу через время, я сплочён хрустальной тишиной кровавого цвета.

Иногда, когда я просыпаюсь, от сна остаётся странное ощущение, и если не касаться руками головы, не двигаться некоторое время и отдаться полусонной дремоте, то можно позволить этому ощущению проявиться несколько отчетливее. Оно не связано, как кажется, ни с сюжетом сна, ни с чем-то другим — оно странное, приходящее из самой глубины, и переживается несколько тревожно, ведь оно слишком непохоже на всё, с чем приходилось сталкиваться в реальности бодрствования или в реальности сна. Оно, кажется, исходит из самой глубины. Грозное ощущение — пугающее и привлекательное одновременно. Пугающее потому, что несёт в себе угрозу для всего, что вне его — чем сильнее ощущение индивидуальности, тем более плоской тенью кажется всё остальное. Привлекательное потому, что туда лежит моя дорога, потому что это – проникновение к прямому переживанию пустоты, которая всё наполняет.

Одинокий странник в мирах разделённости ищет единственный путь и находит его везде, куда он приходит с искренностью и преданностью.

Считается, что живой человек живёт чувством. На самом деле чувство живёт живым человеком. Считается, что воин и странник должен быть сильным. На самом деле сила требует странника на свой стол — ей нужна пища. Сила, чувства — они хотят жить, и им нужна для этого пища. Но я не склонен к самопожертвованию — я вылезаю из тарелки, я оставляю там свою одежду и ухожу. Пусть ветер заполнит пустоты в моей психике, выжранные важностью и глупостью, пусть он сотрёт даже моё имя, начерченное на песке, и тогда сила не найдет меня. Я учусь играть в прятки. Я снова ребёнок. Я пускаю пузыри, таращусь на солнце и шевелю пальчиками в талой воде. Её зеркальная журчащая гладь говорит что-то, но мне не надо это слушать – мне достаточно согласиться это принять, и вот оно уже во мне.

Ярость — вот мой верный друг. Я не понимаю безнадёжно вежливых людей, которые строят свои отношения с другими так, как относится к еде шакал — хоть протухшее, но мясо. Не принимаю вежливости ради вежливости, общения ради общения. Я могу быть грубым, я могу быть нежным, я могу быть яростным, когда ярость направлена на разбивание стены между собой и своей же глупостью. Куда подевались яростные люди? Где твои яйца? Где твои когти? Ярость — это не агрессия, это не ненависть и раздражение, ярость несовместна со всем этим мусором. Ненависть, агрессия, раздражение — это чувства разрушающие, они ослабляют, делают беспомощными, потому что являются оборотной стороной жажды обладания, выражают потребительские претензии к миру. Если мир не таков, как я хочу — это делает глупца раздражительным или агрессивным. Ярость — иное. Ярость — это сверхчеловеческое напряжение всех своих сил в попытке прорвать пелену, это стремление к свету, к яркости. Ярость – яркое чувство. Ярость — это последний отчаянный бросок в полном напряжении сил любви и нежности. Не может быть по-настоящему яростен тот, кто не может быть бесконечно нежен; не может быть яростен тот, кто не готов бороться до конца, даже когда уже совсем нет шансов. Не может быть яростен тот, кто не ищет близкого взгляда. Ярость — это чувство, на которое способен только тот, кто устремлён, кто всю душу свою вкладывает в способность любви и потребность любить — всё остальное слишком мелко, чтобы вызвать ярость, а мелочный не может быть яростным. Не может быть яростным тот, кто не может быть сосредоточен. Ярость нерассудительна, именно поэтому она и способна вырвать меня за пределы моей смерти. Яростный будда. Ярость съедает с потрохами всё пустое и призрачное — яростному человеку не до вежливости и приличий — он грызёт зубами стену — какие уж тут приличия! Ярость не может быть направлена на что-то пустое и выдуманное — она просто отвернётся и уйдет. Ярость сама по себе избирательна, и именно поэтому она не может быть направлена на другого человека — она может быть направлена только на себя.

Есть среди этого круга ветхая хижина, где пребывают замшелые старики — их бороды — струи вечности, и их сердце отрешено. Молодость благословенна к ним, ведь старость не может подступиться к безупречности их простоты, ей не доступно состарить то, что не цепляется за фальшивое. Энергия не может покинуть их, потому что они перестали ставить в себе стены на её пути. Сила не может изменить им, ведь они сами давно отреклись от неё, предавшись в руки безбрежной слабости быть унесённым потоком, и тем самым слившись с величайшей силой. Когда человек отдал всё — он становится неуязвим, как неуязвима роща, как неуязвимы луговые цветы. Перед этим фактом рушатся горы и рассыпаются тысячелетние скалы.

Небесно-голубые просторы земли Бодхи — что ещё нужно?

Вот странно — я ем и пью, а жизнь всё равно уходит из меня, освобождая место для большего, для главного. Что останется после меня?
Цветы — весной,
Кукушка — летом,
Чистый и холодный снег — зимой.

Но не только это. Останется главное – то, что рождается, когда индивидуальность переплавляется в эволюционирующее нечто.

Естественная анестезия — безмятежная холодная пустыня — она есть внутри каждого по-настоящему живого человека, и когда мучения становятся невыносимы, душа сама находит путь и скользит по направлению к холодному безмолвию. Погружаясь туда, испытываешь почти блаженство — боли нет, ничего нет. Почти блаженство. Пустое, хрустальное, но почти счастье. Звенящее ничто. И только вот это «почти» остается единственным облачком на безмятежном небосводе. Могу ли я смириться с этим «почти»?

Вокруг призраки, призраки…. Все трясутся от страха того, что если сделать шаг в сторону, то их ждёт неизвестность, и в итоге все сидят по своим лужам, пялясь в своё мелкое и грязное отражение. Человек может думать, что он строит мостик между старой жизнью и новой, но эта пропасть не преодолевается мостиками, любой мостик закольцован и ведёт обратно, и он никогда не бывает достроен — пропасть слишком широка между известным и неизвестным — это просто разные способы жить. Пропасть преодолевается только прыжком — прыжком отчаянным, безнадёжным. Кто скажет — я готов? Кто из сказавших прыгнет? Каждый прыгнувший достигает — но этого не знаешь, пока не прыгнешь. Вернуться я уже не могу, куда там… в тюрьму по доброй воле… поэтому чувствую, как медленно, но верно ухожу — все дальше и дальше. То, что меня волнует, те горизонты, которые передо мной — их даже показать уже некому, ведь чтобы их увидеть, надо по крайней мере поднять глаза и выпустить из поля зрения тротуар с бордюрчиками. С каждым часом я безнадежно удаляюсь — только любовь может построить немыслимую связь через немыслимые пропасти, поэтому я верю только в любовь с первого взгляда и без оглядки, но с трезвостью и решимостью созидания себя.

Когда я смотрел в её глаза, что же там было на самом деле? Может, её глаза были просто зеркалом, глядя в которое я видел лишь отражение? А как же своё, разве оно не рвется наружу, разве не срывает зеркальные покровы?

Где тонко, там НЕ рвётся, если только это — тонкое чувство пронзительной любви.

Не люблю сводить чувство к пониманию. Ведь понимание сужает, обрезает и конкретизирует. Так или иначе, понимание отбрасывает весь мир ради самого себя. А чувство — наоборот — оно несёт в себе весь мир, отрекаясь от частности. Все вещи появляются из неведомой бездны, и через каждую можно заглянуть в эту бездну. Я предпочитаю смотреть в бездну сквозь любовь. Когда чувство достигает высшей точки, то замолкаешь, и оказывается, что есть ещё выше, и ещё, и еще…

«Спросят — скажешь.
Не спросят — не скажешь.
Что в душе твоей сокрыто,
Благородный Бодхидхарма?»