Русский изменить

Ошибка: нет перевода

×

Абсолютное добро

Main page / Главная / Рассказы / Абсолютное добро

Работа адвоката у отказников – дело неблагодарное. В случае успеха твой клиент тебя не поблагодарит – он так и так отказался от услуг адвокатов, но адвокат должен быть – таков закон. А можно ли ждать благодарности от того, кто отказался от защиты и ни во что не верит? В случае же неудачи меня ждет даже не злоба, от которой прочно защищает сознание выполненного долга, и даже не презрение, потому что презрение унижает только мелких и мелочных. Честного человека от презрения защищает сочувствие к тем, кто оказался в безвыходной ситуации, ведь не реагируем же мы всерьез на раздражение беспомощного больного, злящегося на весь мир без разбора – боль оправдывает его. В случае неудачи меня ждет какая-то бескрайняя тоска, истекающая из глаз подзащитного, которая словно говорит: ну я же просил оставить меня в покое – осудите и приговорите, не надо мне вашей защиты. И тогда я чувствую себя невольным палачом, судьба которого – продлевать страдания, потому что так требует закон. Но закон есть закон, и в каждой профессии есть свои минусы и плюсы, а платят мне хорошо, что правда то правда.

Комиссия по правам человека прислала запрос в адвокатскую коллегию в понедельник, а по понедельникам дежурит Грэгсон – старый тертый калач, с которым мы немало потусили в бытность мою в качестве юрисконсульта по межпланетному законодательству при ООПМ – организации объединенных планетарных миссий. Зная мою тайную страсть к Венере, а запрос пришел по тамошнему делу, он и переадресовал его ко мне, и, откровенно говоря, это было очень кстати, поскольку уже месяц как я сидел без работы, а гарантированной оплаты явно не хватит на то, чтобы привести в порядок мою бухточку на Родригесе, так что свежий гонорар мне очень кстати. Кроме того запрос был срочный, а я, как известно Грэгсону, легок на подъем.

Ближайший к Маврикию космопорт – в Шри-Ланке, и поскольку между рейсами с Родригеса и на Шри-Ланку довольно большое окно, его как раз хватает на то, чтобы смотаться в Казелу и вдоволь покататься на атомных квадрациклах по горам, ручьям и перелескам. Тысячные стада оленей, набегающие как облака страусы, апатичные гигантские трехсоткилограммовые черепахи, кабаны, какие-то бесконечные рябчики и зайцы – вся эта живность на расстоянии вытянутой руки, и по центру всего этого царит вершина, о которое чешет пузо какое-нибудь смешное облако.

Мрачная сталь венерианского суда как-то особенно резко контрастировала с нежными глазами пятнистых оленей, так что мне на миг даже стало тревожно и захотелось назад, в мою уютную бухту на Родригесе, за пятьсот километров от цивилизации. Сидя в приемной уполномоченного, я механически перебирал в памяти свои предыдущие дела на Венере. Приятных воспоминаний, увы, не было и быть не могло. Отказники – самые последние люди, сделавшие столько зла, что никаких, даже самых призрачных надежд у них уже не оставалось. Смертная казнь через распыление в ядерном реакторе – мгновенная и безболезненная смерть (насколько мы можем полагать, конечно) – такова судьба всех моих подзащитных, независимо от того – насколько искусен или опытен или умен защитник. А, дьявол…, — я даже ударил себя в сердцах по колену. Опять эта идиотская, развращающая мысль. Вот еще чем трудна моя работа – защищать отказников – всегда жив соблазн махнуть на все рукой и работать формально. Исход всегда один – распыление, хоть ты из кожи вон лезь – это расслабляет, лишает минимального энтузиазма в работе. Здесь требуется особая дисциплина, умение держать себя в тонусе, бороться за подсудимого так, словно у него есть хоть один шанс. Когда, лет пять назад, наступил кризис, Майк помог мне дельным советом – и я прошел курс ординарного врача. Курсы врачей стоят чертовски дорого, но я не пожалел: основа современной медицины – лечение созданием у больного уверенности в своем выздоровлении, и в той или иной степени этим навыком владеет любой современный человек, так же как раньше в каждом доме была мини-аптечка, но Майк прав – курсы дали массу тех самых мелких знаний и практических навыков, которые порой и превращают заведомую неудачу в яркий успех. Применив отточенные навыки управления уверенностью, я стал вести процессы с блеском, да, не побоюсь этого слова – с блеском. Премия Леркинсона… приятно вспомнить… неожиданно, конечно, но, я полагаю, заслуженно. И сразу после этого – избрание в юридическую академию внешних поселений, и автоматически удвоенная ставка… и все вроде бы хорошо, и все расчудесно, а ведь если вот уж совсем искренне сказать – есть одно облачко на небосклоне. Есть одна мысль, которая, как ни крути, дает неприятные метастазы – а ведь как ни крути, ни черта от меня не зависит. Все равно исход один – распыление. Уж слишком «крутые» у меня клиенты – без шансов.

Уполномоченный, как оказалось, сменился. Новый был крупным, потеющим человеком, с юношескими прыщиками на лице – видимо, что-то с кожей. Тут на Венере мелкие кожные заболевания – не редкость, и никак не могут с этим справиться, подобрать нужную комбинацию атмосферы. Впрочем, невелика беда – прыщики. И поскольку она невелика, то никто всерьез ее и не лечит.

— Вот, — сказал он, небрежно бросив папку на стол. – Ваш клиент. Нерпинский.

— Поляк, чех?

— Украинец.

— Магнус, — я протянул ему руку, вспомнив, что мы не знакомы.

— А…, — невпопад промычал он и протянул в ответ руку, оказавшуюся мясистой и какой-то бесформенной. Имя свое он назвать забыл. И черт с ним.

Я обнаружил, что испытываю безотчетное недовольство, и несколько раз зафиксировал свое внимание на воспоминании о стадах симпатичных оленей, доверчиво жмущихся с удивительно открытым взглядом. Вот когда у нас, у людей, будут такие же взгляды, моя работа станет ненужной… Недовольство растворилось среди вспышек симпатии к этим ушастым мордам. Работают навыки, полученные в ординатуре.

— Сроки поджимают, так уж получилось, так что с делом ознакомитесь позже, а сейчас Вас проводят к подзащитному, — так же невнятно промычал он.

У него что-то еще и с дикцией, что ли?

— Хорошо, — поднялся я, — тогда я быстренько пролистаю…

— Ну я же сказал, — неожиданно грозно прорычал он, поднимая на меня взгляд – глаза маленькие, недобрые. – На этот раз все будет не так, как обычно. С подзащитным встретитесь сейчас, немедленно, ночью у Вас будет время ознакомиться с делом, а утром – суд.

— Помилуйте, — развел я руками, почему-то переходя на какой-то древний сленг и ожидая новой вспышки его агрессии, — я так не работаю…

— Тогда уезжайте, — неожиданно улыбнулся он. – Уезжайте! Вы так не работаете, мы иначе не можем, уж поверьте – не можем, можете даже не вдаваться в тонкости процедуры. И времени не хватит и квалификации. Вам оплатят неустойку, ну всю сумму не получите, но треть получите, зато все просто – прилетел и улетел…

От его улыбки мне веселее не стало. Я понял, что эти чинуши так подогнали дела, чтобы у меня и у него совсем не осталось шансов, но зачем? Отказник – это заведомо… ну то есть для них это заведомо безнадежный вариант, зачем так усложнять?

Между тем дверь открылась, и появился пристав.

— Ну так как, — поинтересовался толстяк?

— Ну как, — произнес я, вставая, — спасибо, Вы меня заинтриговали, обязательно возьмусь.

Не могу не признать, что при этом я испытал некоторое злорадство, увидев его вытянувшееся лицо. И поделом, в общем. Не знаю, что там натворил этот… Нерпинский, но я предпочитаю, чтобы все было по-честному. Чтобы потом спалось хорошо и нырялось с удовольствием.

Длинные овальные коридоры. Они хорошо мне знакомы. Только на Венере повсеместно распространена овальная форма коридоров и помещений. Бог знает, почему – так уж сложилось. Говорят, что тому причиной – вечные облака Венеры, окутывающие планету плотным ядовитым одеялом, так что у людей возникает своего рода клаустрофобия, и овальная форма помещений компенсирует наилучшим образом это негативное влияние. Впрочем, этими облаками пытаются объяснить вообще все, что угодно, и на мой взгляд, все это несерьезно. Я думаю, все проще – просто первым поселенцам захотелось выделиться, создать что-то необычное, а с тех пор так и повелось – известно ведь, насколько большое значение поселенцы придают традициям. Им, оторванным от метрополии, так часто не хватает чувства опоры. Раньше утешение искали в религии, сейчас – в архитектуре. Голландцы, англичане и прочие, выброшенные из Европы ветром инквизиции и прочей нетерпимости, создали в Америке общество, полностью свободное от зависимости от религии. Но прошли сотни лет, и все поменялось – уставшая от религиозных распрей Европа стала религиозно безразличной, а в Америке уже к середине двадцать первого века возродилась и стала зверствовать инквизиция. Религиозное безразличие европейцев стало почвой, на которой неожиданно быстро укрепилось мусульманство, и мир снова раскололся: в Америке – христианское безумие, в Европе – все женщины в чадрах и абайях. Так что своеобразная архитектура Венеры, вполне возможно, является выражением своего рода усталости – мол идите вы все к чертям, мы вот тут овально живем. Ведь население Венеры, как и Марса и Калипсо и Ганимеда, создавалось из беженцев, которые, впрочем, могли и не осознавать того, что они беженцы – уставшие от распрь люди, ищущие покоя или хотя бы хоть каких-нибудь перемен. Селясь на новом месте, всегда ждешь перемен. Иногда они наступают. Иногда нет.

Длинные овальные коридоры. Чего только не передумаешь, идя по ним. Интересно – о чем думает этот пристав? Он ходит тут днями напролет – лифты, коридоры, лифты… он привык, он их и не замечает вовсе, наверное. Обыденность. Омертвляющая все обыденность. Серость, однообразие и обыденность – вроде безобидные, но опасные. Спустя некоторое время начинается нагноение, возникает фоновая апатия, желания слабеют, усиливается раздражительность. Проблема, с которой столкнулись уже первые поселенцы, но решили ли они ее? Чисто структурно – да. Согласно правилам градостроительства, во внешних поселениях не меньше пятидесяти процентов территории обязательно должно отводиться увеселительным, развлекательным заведениям, где можно играть, беситься, смеяться, читать, смотреть фильмы, учиться. Это помогло, но вряд ли решило проблему полностью.

— Входите, адвокат. – Дверь скользнула в сторону, и я, вынырнув из забытья почти автоматических, ничем не интересных мыслей, шагнул внутрь.

Комната разделена на две части экраном. Мы оба знали это, хотя и не видели и не ощущали его – сидишь за столом друг напротив друга, словно ничего и не происходит особенного – два приятеля решили поговорить. Можно прекрасно слышать и видеть друг друга, передавать бумаги друг другу, но только бумаги. Ничто, кроме специальной бумаги, не проникнет через невидимый экран – ни предмет, ни даже магнитное поле.

Я всмотрелся в подзащитного. Тот спокойно посмотрел в ответ. Это спокойствие мне знакомо – спокойствие человека, который отказался от защиты, который не верит больше ни во что. Но что-то неуловимое было иным. Что?

— У меня не было времени посмотреть ваше дело, Нерпинский, — начал я. – Так сложились обстоятельства.

Тот молчал.

— Вы отказались от защиты, но вам известно, что защита все равно должна быть на суде. – Меня не смутила неразговорчивость подзащитного, обычно так и бывает – насмешливый или пустой взгляд, молчание.

— Да, спасибо вам, — неожиданно прозвучал ответ.

Это не было неожиданностью. Нередко самые злостные садисты изображали из себя вежливых и даже очень вежливых и открытых людей – смотрели прямо, улыбались, учили уму-разуму, в общем – старались занять покровительственную и добродушную позицию. Но этот, кажется, не такой – его взгляд и в самом деле кажется спокойным и добродушным. Наверное, совершенно какой-нибудь редкостный субъект – скажем, убивал девушек и съедал их печень, — подумал я и открыл дело. И так и остался сидеть, тупо упершись в первую же строку.

Статья шестнадцатая.

Глаза у меня даже округлились, я потер пальцем нос и не знал, что сказать.

— Статья шестнадцатая, — пробормотал я и беспомощно посмотрел на обвиняемого.

— Да, — просто подтвердил тот.

— Понимаете, — я снова потер нос, вытер вспотевший лоб, — я никогда… я никогда не имел дела с этой статьей, с этим…

— Понимаю, — кивнул тот. – Вы не переживайте, все равно это не имеет значения.

Я тяжело посмотрел на него.

— Ну, это как сказать.

— Да как ни говорите, а так оно и есть, не имеет это значения, — голос по-прежнему спокойный, но теперь это спокойствие и вежливость воспринимаются совсем иначе. Это совсем другое – не та нарочитая вежливость для прикрытия жестокости, да и нет в его глазах жестокости, теперь я видел это определенно. Шестнадцатая статья, вот черт…

Время шло, мы оба молчали.

— Послушайте, — начал Нерпинский, — идите спать. Я же вижу, Вы устали, и я вижу, что человек Вы совестливый и честный, не нужно Вам это, ну зачем, потом переживать будете… а ведь тут в самом деле от Вас ничего не зависит.

Я стал понемногу звереть.

— Знаете, уважаемый… э…, — я снова заглянул в дело, — уважаемый Ник, Ваше мнение, конечно, ясно, но не нужно говорить, что от меня ничего не зависит. Я – адвокат и не новичок в своем деле, уж поверьте.

— Верю!, — интонация почти радостная, смешливая. – Конечно верю. На такой процесс они и не могли бы поставить новичка – все должно быть честь по чести, справедливо.

И снова та же насмешка. Ясно, что ни в какую справедливость он не верит и не ждет ее. Но какого черта тогда он издевается? Или он не издевается? Неужели вот прямо-таки искренне хочет уберечь меня от душевных мучений?

— Я совершенно искренне говорю, поверьте. – Словно подслушав мысли, продолжал он. – Посмотрите мне в глаза, я не смеюсь, не ерничаю, мне сейчас не до этого, ведь завтра меня не будет, понимаете – совсем не будет, это будет смерть, конец.

Неловкое молчание снова воцарилось в комнате.

— Я в детстве очень боялся смерти, — продолжил Нерпинский с той же доверительностью, почти доверчивостью. – Я всегда был немного вспыльчив, особенно когда дело касалось попранной справедливости, как я это понимал. Меня все время попрекала мать, говорила, что мне такому будет опасно в жизни, потому что я постоянно лезу не в свое дело, но как может быть не мое дело, если происходит несправедливость? Этого я не понимал и, честно говоря, не понимаю и сейчас.

— Похоже, Ваша мать была права? – спросил я и вдруг мне стало стыдно своего вопроса. Я никак не мог сформулировать – что неприличного я сказал, и только каким-то нутром чувствовал, что говорить этого не следовало бы.

— Ну, — развел руками Ник, — это как посмотреть. Так конечно она вроде бы и права, раз я тут. А с другой стороны правым себя считаю я. И буду считать до последнего. Такой уж я, понимаете, — и снова развел руками. Странный, беспомощный с виду человек, но в глазах и голосе – твердость, непоколебимая твердость человека, убежденного в своем решении, давно на что-то решившегося и не собирающегося отступать.

А ведь он похож на героя, мелькнула у меня мысль. Мы привыкли представлять себе героев по лубочным картинкам, с помпой, голливудской улыбкой или голливудским же патетизмом. Но ведь каждому ясно, что настоящий героизм проявляется не так, как мы видим это в кино. Я люблю и ценю историю. Я презираю художественное кино и ценю только документальные съемки. Сотни и тысячи фрагментов документального прошлого просмотрел я с живейшим интересом, и прежде всего интересовали меня лица – лица людей, которые делали историю или подминались ею. Конечно, и документальное кино бывает разное. Нужно отличать почти случайные, честные съемки от пропаганды, показухи. И еще давно я заметил, что герои – настоящие герои истории – те, от кого многое зависело, выглядели на этих фрагментах более чем бледно. Я прекрасно помню свой шок, когда вместе с миллиардами людей смотрел первый показ «восстановленной истории» — сейчас довольно обыденная вещь, а тогда это казалось совершенно невероятным чудом, фантастикой, и многие не верили и считали все это чем-то вроде исторического художественного кино, а между тем идея-то простая: любой человек, особенно тот, кто сыграл значительную роль в истории, создал своими действиями множество событий, очень много событий – сотни тысяч, миллионы, значимых и мелких, которые, в свою очередь, привели к другим событиям, и миллионы накладываются на миллионы, годами и столетиями. И если бы тот человек сказал не ту речь, а другую, избрал бы не то решение, а другое – как изменился бы ход истории? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо распутать этот бесконечный клубок событий, перемножить все это на вероятность тех или иных исходов, сопоставить с другими событиями и откинуть менее вероятные… безумие, бесконечность. Но любая бесконечность кажется таковой только в пределах наших технических возможностей. Разве расшифровка генома человека не казалась такого рода бесконечностью? А анализ двух сотен миллиардов звезд Млечного Пути, их микроколебаний, выдающих присутствие планет, их спектра, выдающего химический состав, их неоднородности «солнечного ветра» и колебаний магнитного поля и так далее и тому подобное? Разве это казалось реальным? А что теперь? Геном расшифрован, все планеты нашей галактики наперечет вплоть до того, что можно огороды планировать. Вопрос в мощи компьютеров. Значит – взять текущий момент в его мириадах пространственно-событийных точках, и пройти назад в определенном направлении, отбрасывая те, что не ведут к нужной цели. Задача казалась совершенно смехотворно абсурдной, но компьютеры не смеются – они работают, и вот – сначала восстановлена картина событий часовой давности, дневной, недельной… Я помню, с каким живейшим интересом все человечество следило за этой работой. Потом все засекретили, примерно год все было закрыто, потом – под давлением возмущенной общественности, — рассекретили, и за этот год, как оказалось, технология восстановления истории ушла далеко вперед. Я тогда даже купил толстый том «Введения в восстановление истории», но ничего не смог понять – слишком специальное издание. Наверное, только лет через тридцать-пятьдесят начнут появляться толковые, понятные и интересно написанные популярные книги, как это было с квантовой физикой, к примеру – сначала наука прорубается сквозь чащу проблем, и у тех, кто понимает, нет времени на популярные книжки.

Это завораживало. Это возбуждало самые немыслимые фантазии и домыслы. Теперь, казалось, можно узнать все обо всем – все то, что скрывалось, извращалось, предавалось забвению. Сколько было паники насчет сохранения коммерческой тайны. А личные секреты! Но все закончилось тем же, чем заканчиваются все технологические прорывы – чтобы сохранить коммерческую тайну, нашлись простые и эффективные методы, а насчет тайн личных… провести полноценное восстановление, как оказалось, требует чрезвычайно больших ресурсов, так что все вошло в колею.

Я сидел, развалившись в кресле, и мои мысли не торопясь перемалывали все это. Спешить было некуда. Весь день, вечер, ночь – все мои. Мои и вот этого странного человека, осужденного по 16-й статье. «Осужденного» или «обвиняемого»? Да что тут душой кривить… В данных условиях было предельно ясно следующее: даже теоретически ситуацию спасти невозможно – просто нет времени, чтобы разобраться – папка пухлая, опыта подобных дел у меня нет. Если что-то и можно попробовать сделать, то что-то совершенно нестандартное, эдакое перпендикулярно-неожиданное. Для этого надо хотя бы почитать обвинение, оно-то короткое, на полстранички, но с этим как раз успеется. Я  давно взял за правило узнавать о деле сначала из уст обвиняемого, чтобы сначала сформировалась позитивная картина, в пользу клиента, а уж потом читать официальное обвинение. Ну а раз торопиться некуда, то и не будем мы торопиться, с каким-то олимпийским спокойствием рассуждал я. Вот и не будем торопиться, тут главное – атмосфера, чистый разум, чистый взгляд. А мне хочется подумать о восстановлении истории – ну вот и подумаю, очищу мозги, и ему тоже, кажется, есть о чем подумать…

…И вот восстановление истории пошло-поехало, началось. Сначала в примитивной форме – строчки да столбики, потом усовершенствовали – сразу происходила конвертация в образы, звуки. Кино. Странное кино, завораживающее. С провалами, то образ проявится ярко, то черный провал. То отчетливые звуки, то невнятное бормотание. Какие-то куски – словно на киностудии снято, а многое – провалено в серость, рябь. Но главное было сделано – появилась надежна на окончательную правду, какой бы она ни была. А бы она, как правило, очень даже «эдакая» — совсем не такая, какой ее ожидали. Все мы живем фантазиями. До сих пор. Нет уже ни диктатуры пролетариата, ни «свободы прессы», ни прочих лживых конфеток в яркой обертке, а бредней не убавляется – видимо, так нам интереснее – жить в придуманном мире, одно плохо – придуманный опыт не спасает от реальных ошибок. Да… так вот герои оказались бледными, даже очень. Народу не понравилось. Народу спектакль нужен. Американцы мечтали увидеть Линкольна. Увидели. Голосок писклявый, тощая нескладная жердь, выглядит как бомж, жена-стерва унижает так, что волосы дыбом встают. Герой?? Русские Ленина домогались. Получили они Ленина. Других героев больше видеть не хотят, выдохся энтузиазм. Немцы Гитлера захотели посмотреть. Ну, понятно, в порядке самокритики, осуждения, чтобы мол не повторилось. Посмотрели и замок повесили на то «кино» стопудовый – лучше не смотреть, а то вместо самокритики новой войне разгореться впору… Так в общем ажиотаж и стих. Но образ настоящих героев остался – невзрачный, неуверенный в себе, неловкий. И Нерпинский этот – такой же. Может когда-то и его историю восстановят. А кто его знает… историю пишут победители, и сейчас суд над ним победитель, а завтра глядишь – все наоборот…

Наконец, я выдохся. Внутренний диалог успокоился и улегся, как осенний лист на влажную тропинку. Лег и прилип. Вот теперь можно и подумать. Я протянул руку к папке и открыл ее. К черту правила. Просто буду следовать наитию. Итак – обвинение по шестнадцатой статье. Публичное отрицание геноцида. Так-так… в каждом веке – свои страшилки, свои истерии. Откровенно говоря, я, да и многие другие, как я полагаю, являюсь в своей душе преступником, конечно, а кто не преступник? Просто одни сдерживают свои порывы, а другие – нет, в том и разница, и в общем в этом глубокий смысл есть. В средние века сжигали за отрицание существования Бога, потом перестали. Потом, правда, снова начали… Потом сжигали за астрономию, за медицину, убивали за генетику и кибернетику. В конце двадцатого века началась паранойя под названием «педофилия», как будто в самом деле кто-то может поверить в то, что можно смотреть на обнаженное красивое тело и не возбуждаться… ну если только уже ничто не возбуждает, тогда оно конечно… Двадцать первый век отметился «политкорректностью» — сажали за любые высказывания о любой нации или религии, хоть сколько-нибудь критические. Мол за разжигание национальной или религиозной розни. Ну и досажались… стали играть в молчанку и все кончилось новым средневековьем. Пережили, става богу, протрезвели. А шестнадцатая статья – осталась. Почему осталась? Кто знает. Вот в законе какого-то американского штата до сих пор осталась статья, запрещающая стрелять зайцев из окон трамваев. Смешно. Какие там в городе зайцы и какие трамваи… а статья есть. Ну это глупость или китч. А тут что-то другое. Кто-то больно умный и предусмотрительный взял и оставил… а прецедентов применения почти нет или совсем нет, так что статья «мертвая» — нет судебной практики, не на что опереться, адвокату и клиенту — конец при заведомо негативном отношении суда, а в данном случае так оно и есть, это ясно.

Ну хорошо. Что же отрицал, да еще публично, наш герой. Я перевернул страницу. Вот как… ага… мда. Чингиз-хана оправдывал… тааак… Гитлера оправдывал… плохо… Сталина, правда, не оправдывал, ну хорошо… а вот Ленина оправдывал… плохо… уродов этих, которые письки девочкам-малолеткам вырезают согласно их религии – оправдывал… ну как же это!

Я с некоторым возмущением поднял взгляд на Ника. Тот, казалось, ждал этого и почему-то утвердительно покивал головой. Дальше в общем все то же. Сжигание ведьм на кострах – оправдывал… Уничтожение миллиона тибетцев-монахов тоже. Неужели в самом деле – такая сволочь?

И снова – взгляд во взгляд – открыто, и никто не подает признаков слабины. Убежденная сволочь? Конченный садист? Нет. Я закрыл глаза и снова откинулся на спинку кресла. Тут что-то не то.

— Послушайте, Ник, тут… ну Вы знаете, что тут написано.

Ник кивнул.

— Вы мне скажите, Вы считаете это… справедливым? Вы тут о справедливости говорили, хорошо и убедительно так, и что получается – справедливо это – женщин на костры, детям вырезать половые органы, уничтожать миллионы… все это справедливо, нормально??

Мой голос невольно приобрел возмущенное звучание, спина напряглась. Он заметил это, и я расслабился.

— Извините. Я чисто автоматически. Но вопрос остается, ответите?

— Отвечу, конечно. Если хотите. Но я бы Вам не советовал.

Ну вот, угрозы начались, — подумал я. Хотя нет, это какая-то странная угроза, на угрозу не похоже.

— Почему? – я был в самом деле заинтригован?

— Почему? – Ник пожевал губами, подбирая слова. – Ну потому что человек вы неглупый, а значит – поймете. А когда поймете, то согласитесь. А когда согласитесь – станете преступником. В душе, внутри, молча. Начнется разлад. Спокойная Ваша жизнь пойдет прахом. И для чего? Моя судьба от этого не изменится, а Ваша – вполне.

— Что ж, — я зачем-то покрепче уселся в кресле, — я человек, как Вы заметили, неглупый, а кроме того еще и принципиальный. Правду инстинктивно люблю, ценю и уважаю. Так что Вы за меня не бойтесь, я сам с собою разберусь, не юноша.

— Бравада, друг мой, пустая бравада. Я Вам дело говорю – не советую влезать во все это. Вот Вы в дружбу наверное верите, в справедливость тоже, а того не понимаете, что Вы тут, в этом кресле, не случайно сидите.

— В каком смысле? – не понял я.

— А в таком. Те, кто меня допрашивал, уже сами сидят – ну те, кто думать умеет. По той же статье не пойдут, конечно, так как ума и неискренности у них хватит в тряпочку молчать, а все равно – уже неблагонадежные, им уже ничего серьезного не доверят, их карьера кончена и песенка спета – сидеть им на огороде капусту пропалывать. Под надзором. И Вам тоже огород с капустой приготовили. Вы просто пока не понимаете, а потом поймете, а поздно будет. Вот Вы вспомните, подумайте – все ли в этом деле привычным образом идет? Все, как обычно? Вы вспомните, не торопитесь.

— В общем, почти все как обычно…

— Почти?

— Почти. Уполномоченный сменился.

— Конечно, — Ник выглядел довольным. – Сменился, потому что со мной побеседовал. Новый, я так понимаю, со мной беседовать уже не станет, Вам так не показалось?

— Ну… умом он, как я думаю, не блещет…

— Вот именно, — некое грустное удовлетворение было в том, как Нерпинский произнес это. – А Вы – человек несомненно умный, и Вас, извините, подставили. Может подсидеть кто хочет, может просто из вредности, а может заступиться за Вас некому…

— Ну хорошо, — я стал уставать от этого разговора, и перешел на официальный тон. – Давайте к делу, подследственный. – Я Ваш адвокат. Исполните, пожалуйста, мою просьбу – введите в курс дела, чтобы мне вот это, — я указал на папку, — не ворошить и не терять время.

— Хорошо, раз просите ввести, введу. – Ник, как показалось, немного разочарованно усмехнулся. – Видите ли, дело в том, что я создал очень простую теорию – теорию абсолютного добра.

Я молчал, поджав губы, и даже не пошевелился. Если Ник ожидал удивления и расспросов, он ошибся.

— Ну вот…, — продолжил Ник, видимо немного разочарованный отсутствием реакции. – Теория настолько проста, что я не понимаю – как она никому не пришла в голову раньше. Впрочем, такое можно сказать, наверное, о всех гениально простых идеях – они почему-то очень долго никому не приходят в голову. Сложные теории – пожалуйста, сколько угодно, а простые – нет, никак. Это, видимо, потому…, — Ник хлебнул воды и поставил стакан обратно, — что мы любим сложность, любим специализацию, а я, знаете ли, дилетант. Убежденный дилетант. Люблю узнавать немного о разном. Потом побольше и еще побольше, но не по системе, а просто в удовольствие, как захочется, к чему предвкушение возникает. Если узнаешь об окружающем мире именно таким образом, то видишь все глубже, в большем количестве взаимосвязей, более отчетливо, выпукло. И вот смотрите – на дворе двадцать третий век. У нас есть определенная мораль, нравственности, принципы и прочее. Вы вот, уважаемый человек, Вы ведь уважаемый человек? Уважаемый. На рыбалку ездите?

— Нет. – я поморщился. – Убивать рыб я не люблю.

Всякое убийство животных уже более ста лет как запрещено, а охоту на рыб, так называемую «рыбалку», еще почему-то не запретили окончательно. Можно было купить лицензию на отлов, но все шло к тому, что и эти лицензии будут прекращены. Конечно, оставалось вынужденное уничтожение определенных пород промысловых животных и рыб, но то другое дело. Это оправдывалось необходимостью выживать человечеству.

— Ну вот, — обрадовался Ник, — я же говорю – Вы человек хороший, шагаете впереди времени. Рыбалка еще разрешена, а Вы уже не рыбачите. Молодец.

Я почесал живот и совсем не понимал – причем тут рыбалка.

— А костер, положим, жечь любите? – не унимался Ник?

— Ну люблю.

— Чудесно, чудесно, — потер руки Ник. – Ему явно доставляло удовольствие подводить собеседника к какой-то мысли наиболее витиеватым путем. – Костер жжете, шашлык делаете? Вижу, делаете. Ну как обычно, да? Срубили пару деревцев, сделали рогатины – четыре штуки, на рогатины кладем две параллельные ветки, желательно свежие, чтобы сразу не сгорели – ну срубим еще пару молодых деревцев, потом значит шампуры, мясцо, винцо и прочее. Скушали. Ушли. Хороший человек Вы, значит, да? Ну, в общем да, — сам себя спросил и сам ответил Ник. – А на самом деле – нет. Нехороший человек. И хороший и нехороший, и то верно и то. А почему? – снова сам себя спросил Ник и снова сам себе ответил, видя, что я не собираюсь участвовать в его затейливом монологе, — а потому, что хороший Вы человек сегодня, а завтра Вы будете нехорошим. Ну, не завтра, конечно, а лет через сто и ли двести. Ведь знаете, деревья-то – живые. Живые, да. И не просто живые, а вполне даже сознающие существа. И всем это известно. Будете играть картошке Шопена – будет хорошо расти. А исполните какофонию какую-нибудь – расти будет плохо. Если с цветочком ласково разговаривать – разрастется за милую душу, успевай поливать. А ругать будете – засохнет. Это всем известно, а некий качественный скачок – не происходит, нет! Не пришло время. А потом – придет. Как с животными. Вы почитайте романы древних писателей – Майн Рида там, Жюль Верна – увидел путешественник животное – тут же винтовку наизготовку – бац – готово животное, лежит в луже крови, ногами сучит в агонии. Путешественники подходят и изучают его – вот мол какое интересное животное. Помню, в каком-то рассказе решили путешественники позавтракать чем-нибудь повкуснее, чем жесткое мясо квагги. Слон тут проходил – бах – убили слона, кончик хобота отрезали и в золе костра испекли. Деликатес! Это еще в девятнадцатом веке, если не ошибаюсь. А в двадцатом их бы за такое – в тюрьму, не больше и не меньше. Упекли бы однозначно. А кому в девятнадцатом веке такое сказать, что через сто лет за это в тюрьму сажать будут? У виска покрутят и скажут, что пить надо меньше. Дико это для них. Так же, как для нас сейчас дико то, что делали они. Вы следите за моей мыслью, уважаемый?

— Да, вполне, — уверенно сказал я, хотя в общем уже стал понимать направление хода мысли.

— Ага, удовлетворенной скороговоркой произнес Ник, — я вижу, Вы уже стали бодрее отвечать, а значит – прикрываете бодростью возникающее беспокойство, я не ошибся, Вы умница. Ну так вот, — не останавливаясь, продолжил он, — через сто или двести лет, положим, вы будете уже нехороший человек, по своей бездумной прихоти убивающий живые сознающие деревья. И назовут Вас садистом или извращенцем – это как придется. И биография Ваша, буде дойдет она до тех времен, в чем искренне сомневаюсь теперь… окрасится в мрачные тона. Мол вот такой был испорченный человек. А современники его почему-то добрым считали – ах как странно… а между тем нет ничего странного. Вы знаете, дорогой мой, всему свое время, и каждому времени – своя мораль. Глупо судить всех деятелей прошлого по теперешним меркам, ничего у нас не выйдет в таком случае – все окажутся мракобесами и садистами, и ничего мы в истории не поймем и к будущему готовы не будем.

— И что же вы предлагаете? – искренне заинтересовался я? – Всех этих киллеров оправдать?? Мол – время такое было?

— Ну, — развел руками Ник, — тут уж как хотите – можете всех судить, можете всех оправдать, но будьте последовательны. Если мы судим Чингиз-хана за то, что он людей пытал и пыткам тем радовался, то давайте и себя осудим за то, что радуемся тому, как свежие ветки в костре трещат, ведь нет сомнения, что в будущем нас за такие «радости» осудят.

— Но не можем же мы оправдывать! – почти возмущенно возразил я! — Что же мы теперь, должны сказать, что те, кто «ведьм» сжигал, был на самом деле добрым дяденькой?!

Ник как-то весь скукожился и, покачав головой, сжался в своем кресле.

— Представляете, именно так. Именно так. – Произнес он. – Вы вот если бы повнимательнее историю почитали, нашли бы сотни, тысячи случаев того, что садисты и извращенцы в нашем теперешнем понимании оценивались современниками как добрые люди! И это не ошибка, не слепота какая-нибудь. Вот кстати, — засуетился он, — вот я книгу читаю интересную сейчас…, — Ник открыл сумку и достал электронную книгу. – Бажанов, воспоминания бывшего секретаря Сталина, диктатора кровавого советского, помните наверное. Бажанов этот, человек весьма достойный по меркам своего времени, да и спустя двести лет после его смерти вряд ли его можно было бы оценить иначе. И вот, смотрите, вот я Вам сейчас прямо и процитирую…, — он защелкал кнопками и уже через несколько секунд удовлетворенно зачитывал:

«По моей должности секретаря Политбюро я сталкивался со всей партийной верхушкой. Должен сказать, что в ней было очень много людей симпатичных (я не выношу окончательного суждения — я говорю о том, как я их видел в тот момент). Чёрт толкнул талантливого организатора и инженера Красина к ленинской банде профессиональных паразитов. Редко я встречал более талантливого организатора, на лету всё схватывающего и всё понимающего, чем Сырцов. А за что бы ни брался присяжный поверенный Сокольников, со всем он блестяще справлялся.

Другие были менее блестящи, но порядочны, приятны и дружелюбны. Орджоникидзе был прям и честен. Рудзутак — превосходный работник, скромный и честный, Станислав Коссиор, твёрдо хранивший свою наивную веру в коммунизм (когда был арестован чекистами, несмотря ни на какие пытки, не хотел возводить на себя ложные обвинений; чекисты привели его шестнадцатилетнюю дочь и изнасиловали у него на глазах; дочь покончила с собой; Коссиор сломался и подписал всё, что от него требовали).

Почти со всеми членами партийной верхушки у меня превосходные личные отношения, дружелюбные и приятные. Даже сталинских сознательных бюрократов — Молотова, Кагановича, Куйбышева не могу ни в чём упрекнуть, они всегда были очень милы.

А в то же время разве мягкий, культурный и приятный Сокольников, когда командовал армией, не провёл массовых расстрелов на Юге России во время гражданской войны? А Орджоникидзе на Кавказе?»

— Вы понимаете? — выключив книгу, спросил Ник. – Вы не подумайте, что это я специально копал и вот накопал и с собой принес. Таких примеров – полно. Мягкий, культурный и приятный Сокольников! Бажанов-то честный человек, умный, отважный, понятие чести и достоинства для него – важнейшие, это видно по его поступкам. И палача, который массово расстреливал людей, он называет мягким и приятным. Это что? Близорукость? Слепота поразила Бажанова? Молотов всегда был очень мил! Это тот самый, который с Риббентропом вторую мировую начал. Он был очень мил… И знаете, я сначала, как и Вы, пропускал это все мимо сознания, никак не объяснял, просто пропускал, а потом вдруг раз – и понял. И понял я, что абсолютного добра не существует. Есть добро, привязанное к определенной системе ценностей. И только так. Вот представим себе США. Гражданская война 1861-65 годов. Ну всем понятно, что война шла не за освобождение негров, эти детские сказки далеко в прошлом. Война шла за сохранение империи, и тот, кто считался честью и совестью нации, Линкольн, был, с нашей, опять-таки точки зрения, гнусным империалистом, который ради имперских амбиций убивал людей сотнями тысяч и вверг в разруху богатую страну. А негры там были между делом. И вот, посмотрите, генерал Ли, отдавший свой талант, свою жизнь за родную Виргинию, не желавшую быть частью империи, своих рабов распустил еще задолго до начала войны. А у того же Линкольна семья жены имела рабов, и он никак против этого не боролся. И тот, вроде «честь и совесть», и другой – только смотря с каких позиций смотреть. Понимаете? И тот, и другой были честью, умом и совестью. И тот и другой были добрыми, ласковыми, искренними и честными – в рамках той системы, в которой они были воспитаны.

— Ну это все понятно, понятно, — перебил его я. – Ну и что?

— Ну как что, — всплеснул руками Ник, — а то, что если мы придерживаемся здравого смысла, то и Линкольн, и Ли, и тот Сокольников и Каганович и тот вырезающий девочкам влагалища мужчина с благообразной бородой… все они, представьте себе, люди хорошие и добрые. Понимаете? Они искренне верили и верят в то, что совершают добро. А ведь именно тут пролегает водораздел между плохими и хорошими людьми. Хороший тот, кто стремится к добру в рамках той системы воззрений на мир, который ему привит с пеленок. А плохой – тот, кто стремится ко злу в рамках той же системы. Ну это невозможно не признать, поймите, вспомните мой пример с костром – Вы несомненно хороший человек, потому что с молоком матери впитали, что деревья – это так, фигня какая-то, для костров сделано и чтобы доски из них стругать. Вы уверены в этом на сто процентов, у Вас сомнений не закрадется, а если кто скажет Вам против, Вы засмеетесь и всерьез не воспримете, и это естественно. Можно ли осуждать диктаторов двадцатого века за массовые убийства, если в то время повсеместно, везде, даже в той же доброй старой Англии были распространены повально теории расовых чисток? Добрый, честный и милый Герберт Уэллс призывал к уничтожению «отсталых народов», и что же, его подвергли остракизму? Да нет, совсем наоборот. Для того времени он был добр, а уже через пятьдесят лет время изменилось. И когда Вы смотрите на фото какого-нибудь древнего террориста и видите перед собой улыбающегося доброго дедушку, Вы невольно подавляете здравый смысл, Вы не хотите признать, что интуиция Вас не обманывает, он и впрямь добрый дедушка!

— Ну, позвольте, — тут уж настала моя очередь разводить руками, — я с Вами не соглашусь. Признав всех их людьми добрыми, мы одобрим и их действия, а тогда…

— Да ничего подобного, нет, конечно же нет, — заволновался Ник. – Вот все меня неправильно понимают. Их действия для нашего времени – отвратительны, но они были добрыми, то есть они испытывали те восприятия, совокупность которых мы и называем – добрый человек.

— Что же, — возмутился тут я уже всерьез, — и нежность они испытывали, и преданность, так что ли по-вашему получается?

— А вот получается, что да, — потупив взгляд и как-то осунувшись согласился Ник. – Поймите, я же сказал – они искренне старались делать добро, в рамках своих систем ценностей, и если бы они только могли сменить свои догмы, то их доброта нашла бы себе совершенно другое направление выхода.

— Что-то мне все это напоминает, — пробормотал я. – Добрые люди… и вот этот жестокий человек добрый? И вот этот. И я добрый – тот, кто пытает тебя – и ты добрый… Это ведь… христианство, правильно? Или нет, Булгаков, «Мастер и Маргарита», читали? Это ведь оттуда – странный человек всех называл добрыми людьми, хотя делали они вещи совсем, казалось бы, недобрые…

— Возможно, я, признаться, не очень помню, хотя читал когда-то.

— Так позвольте, а что же будет, если мы всех этих садистов и террористов признаем добрыми людьми? Ну не всех, но пусть многих.

— Ну что будет, — как-то неуверенно произнес Ник, — я не знаю, что будет, но одним заблуждением станет меньше, а я верю, знаете ли, в правду, в силу ясности. Ну например вместо того, чтобы делать образы врагов из добрых людей и бегать за их головами, мы ополчимся против той системы взглядов, которая направляет доброту человеческую так извращенно неверно. Мы будем более ясно представлять себе – в чем таится угроза – не в людях, а в системах догм. Мы будем тратить наши миллионы и миллиарды не против добрых людей, поднимая на их защиту тысячи других добрых людей, а против идеологии, против догм в целом, в защиту здравого смысла, логики, разумного мышления. Мы, так сказать, направим острие нашего арбалета не на ложную цель, не на мираж, а непосредственно на корень всех бед человеческих, мы начнем бороться с тупостью, суевериями, приучать с самого раннего возраста наших детей думать.

— Но мы так и делаем, а вот…

— А вот они – не делают, верно? – Театрально улыбнулся Ник. – Нет, неверно. Наших детей в школе учат думать? Так Вы полагаете?

— Ну… да.

— Нет, увы, нет. Наших детей учат имитировать мышление, а это разные, совсем разные вещи. Наши дети приучены отвечать на вопросы штампами типа «а я думаю вот так-то». Но думает ли он на самом деле? Кто это проверяет? Мы научили наших детей повторять, как попугаев, фразу «я думаю, что», но за этой фразой ничего нет, понимаете? Ничего. Никакого мышления. Тот же фанатизм, те же вдалбливаемые штампы. И у нас, и у них, и везде так. И именно это необходимо менять. И признать их добрыми, но не признавать их дел и их системы ценностей. Только ведь и свою придется подвергнуть критическому рассмотрению и отказаться от множества своих догм. Вот ведь как… а кто по доброй воле от своих догм откажется? Может, в светлом будущем, когда-нибудь… да боюсь ни мне, ни Вам, дорогой мой адвокат, тех времен не застать.

Ник замолчал, словно выдохся, и я тоже почувствовал себя истощенным. Мысли лезли мне в голову и не давали покоя. Прав был Нерпинский – простые и ясные мысли сложно выгнать из головы. А жить с этим как? Прав ведь он, кругом прав. И вроде только признаешь его правоту, тут же хочется накричать и опровергнуть, а потом снова вспоминаешь его примеры с деревьями и милыми Молотовыми, и снова понимаешь, что прав, а потом снова приступ – и как в лихорадке, словно жестокая малярия – то в жар, то в холод, и нет спасения.

— Знаете, — елозя пальцами по столу, произнес Ник, — Вы идите, идите, честное слово, Вы ничего не измените. Меня осудят и распылят в любом случае, и речи на суде сказать не дадут – уж не знаю как, но не дадут, это точно, потому что рисковать не захотят, потому что они ведь орлы у нас, ястребы, им лишь бы убивать, причем других. А чтобы и самим измениться, а не только требовать изменений от других, это нет, ни в коем случае. И потом, — он замолчал и задумчиво взглянул мне в глаза, — я ведь на самом деле знаю, что они-то – те, кто убьет меня завтра, они тоже добрые люди, и значит поступки их добрые – в рамках их системы ценностей, а ведь сама система ценностей не произвольным образом возникает и складывается, а наиболее рациональным, тут ведь естественный отбор своего рода действует, стало быть, может оно и целесообразно – уничтожить меня сейчас, потому что такова историческая правда, историческая необходимость. Мы ведь не знаем – наступило время для какой-то ясности или нет, и узнать мы можем это как раз по тому – распространилась она или нет, а если нет, то может это и означает, что не время…

— Ну, я с Вами не соглашусь, нет. – Твердо сказал я. – Тут Вы путаницу какую-то стали наводить, какая там еще историческая необходимость? Ясность есть ясность, логика есть логика, и кто ясности не хочет, тот мракобес, в какое время бы он ни жил, и я не могу оправдывать какой-то целесообразностью подавление здравого смысла, тут Вы уж сами, уважаемый, запутались, или просто устали… извините меня, впрочем, мне трудно представить себя на Вашем месте, ведь моя жизнь – впереди, а Вы… а Вас…

Снова молчание повисло в комнате.

— А делать-то что? – С каким-то отчаянием спросил я.

Слова гулко отразились от стен и снова наступило молчание – кто ж на это ответит, тут каждый решает за себя. Наверное, пришло время каждому думать и решать за себя.